Пресса

Интервью Владимира Чугунова газете "Городецкий вестник"

«Художественное произведение – как ребёнок, его надо выносить»

В России всегда ценилось писательское слово. В произведениях наших классиков мы ищем ответы на самые важные вопросы бытия. Большая литература воспитывает в человеке Человека. Но есть и литература современная, у неё есть свой читатель и свои авторы.

Наш сегодняшний собеседник – протоиерей Владимир Чугунов, священник прихода санатория «Городецкий», писатель, член Союза писателей России, руководитель издательства «Родное пепелище». Многим городчанам знакомы его романы и повести «Русские мальчики», «Городок», «Дыхание вечности», «Мечтатель», «Молодые», «Матушки», «Невеста», «Наследники». А совсем недавно за повесть-притчу «Плач Адама» Владимир Аркадьевич был награждён «Серебряным дипломом» III Славянского литературного форума «Золотой витязь».

"Продолжение"

– Отец Владимир, Вы известны землякам не только литературным творчеством – в своё время Вы были благочинным Городецкого округа и немало потрудились на ниве православного просвещения в районе. Кем себя считаете больше: священником или писателем?

– Раньше я думал, что человек как хочет, так и живёт, что хочет, то и делает. Но, видимо у каждого из нас есть данный Богом талант и своя жизненная задача. Если её не исполняешь – ты, по большому счёту, и не живёшь. Найти своё главное дело непросто, на это иногда уходят годы и годы. Когда я был настоятелем храма в селе Николо-Погост и благочинным (а это, поверьте, немалый труд), меня всё же не покидало ощущение собственной нереализованности. И только когда я стал писать, появилось чувство удовлетворённости. Сегодня я доволен своим маленьким приходом. На Пасху, например, у меня было около семидесяти причастников, и сегодня причащается почти весь храм – и в этом чувствуется особая благодать…

– А как Вы начали писать?

– Я коренной нижегородец, родился в 1954 году. Писать начал с третьего класса. Помню, учительница задала нам сочинение о маме. Я написал его в стихах, чем обратил на себя внимание. Моя мама, кстати, была очень читающим человеком, запоем прочитывала популярные тогда «Роман-газеты». К старшим классам у меня появился друг, у которого был взрослый брат. Он тоже много читал и даже выписывал «Новый мир», где печатались известные авторы, в том числе и Солженицын. Тот парень как-то посоветовал мне попробовать себя в прозе, уверяя, что за неё больше платят. Но после первого прозаического опуса выдал рецензию: «Нет, лучше пиши стихи». Меня заело, я стал больше работать над словом, и уже в девятом классе в газетах «Автозаводец» и «Строитель» стали появляться мои зарисовки и репортажи. А первый свой рассказ на целую полосу я даже вклеил в дневник и забрал с собой в армию – за годы службы от частого прочтения моих товарищей он превратился в портянку…

Жизнь, её события – главный источник творчества любого писателя. Я служил в ГДР, успел поработать на Горьковском автозаводе и заводе аппаратуры связи им. Попова, был пастухом, старателем в Амурской, Кемеровской, Иркутской областях, Красноярском и Алтайском краях. Женился, и теперь являюсь главой большой семьи. Окончил заочно Литературный институт им. А.М. Горького и Нижегородский педагогический университет (курс «Практическая теология»). Когда стал священником, десять лет ничего не писал (хотя до этого уже печатался в толстых журналах) – читал духовную литературу, книги по русской истории и истории церкви, религиозную философию, самостоятельно проштудировал курс семинарских предметов. И только потом обратился к художественной прозе, к, так называемому, «высшему реализму», который не мыслим без религиозной составляющей, и в котором, как оказалось, сегодня мало кто работает, хотя потребность в такой литературе большая. Достаточно указать на успех «Богомолья», «Лета Господня», «Пути небесные» Ивана Шмелёва.

– Об этом говорит и Ваша победа на «Золотом Витязе». Расскажите о форуме, о своих впечатлениях.

– «Золотой витязь» был организован двадцать лет назад как кинофорум, бессменным его президентом является народный артист России Николай Петрович Бурляев, актёр и режиссёр, известный по фильмам «Андрей Рублев», «Иваново детство» и другим. Но постепенно форум стал расширяться: теперь в него входят и литература, и театр, и даже боевые искусства. Сопредседателями нынешнего  Славянского форума являются Святейший Патриарх Кирилл и Никита Сергеевич Михалков, почётным председателем литературного форума – Валентин Григорьевич Распутин. В этом году на форум приехали писатели и поэты из разных стран, в том числе из Сербии и Болгарии. Церемония награждения проходила в большом зале Дома кино. Я получил «Серебряный диплом» в номинации «Большая проза». Награды вручал Николай Бурляев. Среди удостоенных «Золотого диплома» был архимандрит Тихон Шевкунов за книгу «Несвятые святые». Награждённые произносили ответное слово. Я немного рассказал о Городце – древнем городе, некогда претендовавшем на роль столицы, о том, что он связан и с «Золотым витязем», ведь награда его победителям – диплом и статуэтка Александра Невского.

Так случилось, что на литературном форуме я познакомился с Александром Казинцевым, заместителем главного редактора журнала «Наш современник». Он предложил мне написать очерк об истории Городца – сейчас я над ним работаю. А вообще я сотрудничаю со многими толстыми журналами – «Москва», «Вертикаль», «Север» и другими. В частности, в «Москве» готовится публикация моего очерка «Монастырь» – воспоминания послушника о насельниках Троице-Сергиевой лавры. Это уникальный материал, который я очень долго готовил, в живых нет уже и половины из тех, кто в нём упоминается.

– Владимир Аркадьевич, мы видим, что в обществе есть запрос на духовную художественную литературу. Об этом, в частности, говорит успех книги архимандрита Тихона Шевкунова о старцах и послушниках Псково-Печерского монастыря. Как Вы думаете, чем он объясняется?

– Книга «Несвятые святые» действительно очень популярна, она утёрла нос так называемым авангардным писателям, которые гонятся за формальной новизной. На самом деле важна глубина, то содержание, которое вложил автор – в данном случае архимандрит Тихон – в своё произведение. Он показывает жизнь монастырских трудников просто, искренне, без возвышения над грешным миром, и это подкупает. Ведь главное – люди, их удивительные судьбы, их характеры.

– И всё же, на мой взгляд, любой писатель, когда берётся за перо, хочет сказать что-то новое или по-новому. Ваша повесть-притча «Плач Адама», логическое продолжение романа «Мечтатель», написана от имени отца, переживающего за восемнадцатилетнего сына, от которого ушла девушка. Вся повесть – единый монолог умудрённого опытом мужчины. Этот монолог невозможно выслушать, но можно прочесть. И возникает ощущение, что Вам всё-таки удалось достучаться до сердца молодого человека…

– Во всяком случае, один из моих сыновей, прочитавший «Плач Адама», сказал, что это про него. А юноша из Ярославля написал в письме: «Вы словно берёте меня за руку и ведёте за собой». Дело в том, что душевные переживания людей разного поколения – нынешнего или поколения шестидесятых-семидесятых, к которому принадлежу я, – во многом одни и те же. Иначе мы бы не читали ни Чехова, ни Толстого, ни Бунина.

– Прочесть повесть или роман о шестидесятых-семидесятых для людей моего возраста – словно возвратиться в молодость, память о которой дорога. Дорога каждая узнаваемая деталь того времени – от одежды до песен, что пели на танцплощадках. И ещё одно несомненное достоинство книги – пронизывающее её чувство любви. Встретить любовь – главное событие в жизни человека. Из этой встречи произрастает потом и любовь родительская, не менее сильная, и она тоже живёт в Ваших произведениях. Наверное потому, что Вы хороший отец.

– Общение с детьми (а у нас с матушкой девять детей и одиннадцать внуков) даёт мне внутреннюю солнечность. Хотя, конечно, без проблем не обходится ни одна семья. В 2009 году я учился на курсах повышения квалификации в Нижегородской семинарии, и там меня как многодетного отца попросили рассказать о воспитании. Я высказал мысль, что воспитывать, конечно, надо, но плоды родительских наставлений часто ничтожны из-за влияния окружающего мира. Об этом говорят и психологи: ребёнок старше двенадцать лет больше слушает своих товарищей, чем родителей, слова последних нередко пропускаются мимо ушей. Поэтому воспитать нельзя – можно только вымолить. Я не раз замечал: когда начинаешь молиться за сына или дочь всем сердцем, днём и ночью, твои дети начинают тебя слышать. Этот момент, про который говорят словами «Ангел посетил», нельзя упускать, в этот момент человек открывается.

– Почти все Ваши романы и повести написаны о молодых людях. Почему Вы так любите этот возраст?

– Потому что в жизни человека это самое ответственное время, когда принимаются важнейшие решения. Здесь больше всего самоотверженности, искренности, новизны восприятия, доверчивости к миру – прекрасному и трагическому одновременно. Мне, как и всякому, дорога моя юность, хотя я вырос в обществе, где были гонения на церковь и веру. Но и в советское время вера в Бога из жизни не ушла. Многие жили честно, совестливо, по заповедям, хотя и не оперировали церковной терминологией.

– Сейчас вера и храмы возрождаются, но в обществе спокойней не стало. Не случайно граждане с таким напряжением ждали дату конца света…

– Конец света, естественно, будет – он описан в Священном Писании. Но пока его нет, надо жить и помнить, что с Богом везде светло. Если ты живёшь с Его именем, у тебя нет ощущения, что жизнь ухудшается, и это при любых экономических или иных трудностях.

– Традиционный вопрос: каковы Ваши творческие планы?

– Жить, работать, писать и издавать книги – романы, повести, очерки, пьесы. Ведь ещё Шолохов сказал, что «амбиции без амуниции ничто». Ты можешь многое о себе воображать, но пока у тебя ничего не написано… Каждое художественное произведение – как ребёнок, его надо выносить….

Нина Дмитриевская

 

 

"Крамольное" интервью Владимира Чугунова газете "Нижегородские епархиальные ведомости"        

– Отец Владимир, расскажите, хотя бы немного о себе, ведь кто не читал (а я думаю их, к прискорбию, большинство) «Русских мальчиков», «Мечтателя», «Молодые», «Невесту», «Плач Адама»  вряд ли смогут себе представить, какой порой «фантастический» путь может проделать человек, душа которого (пусть даже бессознательно) тянется к Богу…      

   

"Продолжение"

– Со школы, с третьего, примерно, класса я уже знал, что буду писателем. Были несильные позывы в процессе роста стать художником, музыкантом, певцом, артистом – всё понемногу попробовал, во всём поучаствовал. Начиная с девятого класса, печатался в районных газетах, писал стихи, и даже написал в подражание Твардовскому поэму, но «Тихий Дон» решил всё. Всё остальное в сравнении с его обнаженным нервом не придуманной жизни уже казалось искусственным и пресным. Я понял, какую власть, какую художественную силу может иметь слово. И в армии писал и печатался. В том числе, и стихи, которые считаю не стихами, а стихотворным каламбуром. С девятого класса знал, что буду учиться только в Литературном институте. Для поступления нужен был двухлетний рабочий стаж или служба в армии. Поэтому после школы от нечего делать попробовал поступить сначала в строительный, потом в политех. После армии так же безуспешно и ненастойчиво пытался проникнуть в университет им. Лобачевского. Затем уехал в Сибирь, работал старателем, и кем и где только ещё не работал. Несколько лет пытался пожить, как растение, как простой народ живёт: поели – теперь поспим, поспали – теперь поедим. Не получилось. Бог сурово взыскивал за талант, и я это чувствовал так же, как чувствуют первую любовь. Затем женитьба. Литобъединение «Воложка». Литературный институт. Обретение веры. Публикации в столичных журналах. Заявка на первую книжку в московском издательстве. Год 1989. В 1990 году появилась повесть «Малая церковь» в журнале «Москва», в 1991 повесть «Деревенька» в журнале «Наш современник». Вроде, видимый успех. Но я принимаю священный сан. И литература сразу же уходит на второй план. По этому пути многие в те годы из творческих людей пошли. Не знаю, как у других, но я пережил ещё один неофитский кризис, после которого все свои архивы и рукописи уничтожил. Первый раз (не всё) жёг в 1983 году. Затем служение на приходе. Подвижничество. Теперь думается, что не по разуму. Получается 20 лет уже. И только накануне 2000 года духовный кризис потихоньку стал преодолеваться. Я когда-нибудь, если Бог даст, напишу об этом подробно. Своё обращение к творчеству в новом качестве опять связываю с литературным призванием. Душа не находила места и удовлетворения в практике сельской приходской жизни. Это всё равно, что Достоевского посадить в районную газету и заставить писать статейки на заданную тему, а вместо знаменитой речи на открытие памятника Пушкину, послать выступать в младшую ясельную группу. Было такое ощущение, что живу напрасно и то, для чего оказался на этой земле, не делаю. Тогда появились первые главы «Русских мальчиков». Началось переосмысление всего. «Пути творчества и спасения». «Россия и культура». «Новые пути русской культуры». «Взаимопроникновение культур» – светской и духовной. И вскоре понял, что последнее – это единственное, что может спасти от окончательного разложения нацию. Ведь, как разложению нации предшествует разложение культуры, так и возрождению – её возрождение. Тогда и дописал «Русских мальчиков». Но особенно плодотворно, как мне думается, работаю в последнее время. Последние четыре года. Есть ещё, на мой взгляд, неудачная, ученическая, после длительного застоя, книга прозы «Городок», посвящена русской глубинке, а именно Городцу, сборник рассказов «Дыхание вечности». Ещё раньше появились, ставшие ныне бестселлерами, «Библия для детей» и «Евангелие для детей». Последняя – переведена на сербский язык. Все, выше названные книги, считаю лишь подступами к теме. И только роман «Мечтатель» открыл окно, через которое я увидел поле, если так можно выразиться, будущей русской культуры, именно, такой, какою я её понимаю. Принял это откровение всем сердцем, и Господь сразу открыл замысел книги, которая, хотя ещё не написана, но которую я уже сейчас считаю книгой моей жизни. Может быть, именно для того, чтобы написать её, я и появился в этом мире. Иначе бы я просто не стал работать. И работаю с такой самоотдачей, которая бывает только тогда, когда понимаешь, что это дело Божие. Бывает физическая усталость, немного даю себе отдых, и работаю опять. Беру пример с Солженицына, работавшего до самой смерти сначала по 16, потом по 12 часов. Это – истинный труженик. Даже и не предполагал до этих пор, что искусство, не смотря на «избитость тем и идей», может вдруг обретать такую свежесть и казаться новизной. Хотя, почему же не знал? А «Тихий Дон»? Это же ведь было настоящее чудо своего времени!.. Если скажу, что не знаю, что именно у меня получится, солгу. Потому что уже теперь знаю, что, если Бог даст здоровья и сил, всё сделаю так, как задумал. Для меня это, в некотором смысле, некое откровение о мире. Как же им не поделиться с другими, не рассказать о нём языком литературы хотя бы своим друзьям, единомышленникам, детям и внукам?        

     – И что уже написано из задуманной книги?

     – Два романа: «Молодые» и «Невеста».

     – Как Вам удается справляться с семейным хозяйством, церковным служением и художественным творчеством одновременно?

     – Всё это – для меня едино. Семья для меня – не является обузой благодаря взаимопониманию с супругой и детьми. От меня требуется только максимум усилий, чтобы всё делать хорошо, на совесть.

     – Имеет ли право на жизнь «Православная художественная литература»? Или это абсурд?..

     – Само словосочетание «Православная художественная литература» – абсурд. Настоящая литература всегда православна, пронизана его духом. Именно духом, а не догмой, которую так тяжело в начале творческого пути преодолеть. С начала перестройки никак не можем. Во всяком случае, я сам, только-только начинаю выкарабкиваться из этих мертвых догм. В советские времена, чтобы сразить талант, его, как рыбу, глушили цитатами из Маркса, Энгельса, Ленина. Теперь глушат цитатами из святых отцов. Комсомольцы же и коммунисты бывшие влились в церковь. А они иначе мыслить не могут. Вот и глушат. И всё это молодому, совестливому автору не так-то легко преодолеть. Тем более, когда бывший комсомолец или партиец стал «батюшкой». О-о, это такое на человеческом языке непередаваемое явление! Не обойти, не объехать. И нужно опытное духовное ведение, которое даёт смелость, сердечность и чуткость. И когда преодолевается «коммунистическое в православии», уже принимаешь, как новость: «Ба-а, а Бог-то, оказывается, есть любовь, а не догма!» Даже тост такой появился: «За православие, но с человеческим лицом!» И чего бы тогда не коснулся художник, всё становится православным и по духу, и по форме.

     – Насколько отличается Священное Писание от апокрифической литературы, а святоотеческая, житийная от художественной?  Допустимы ли переложения (пересказы) каких-то сюжетов из Священного Писания или из жития святых в светской художественной форме?

    – Поэт Кузнецов в своей поэме о Христе использовал апокрифы. Не надо бояться апокрифов, просто нужно правильно и к месту их использовать. Например, в простой разговорной речи. В апокрифах часто раскрывается дух православной веры, её живое дыхание. А это главное. Что толку талдычить: «Любите друг друга?» Ты покажи, как это было в твоей или чужой жизни. И покажи так, чтобы сердце читателя эту любовь почувствовало.

     Что же касается пересказов и переложений священного писания, вспомним Томаса Манна  «Иосиф и его братья», Булгакова «Мастер и Маргарита». Более завуалировано – Мелвил «Моби Дик», Хэмингуэй «Старик и море». Фолкнер «Сойди Моисей». Не говорю уж о Гоголе, Достоевском, Льве Толстом. Вообще, настоящая литература, большие писатели всегда чувствовали библейскую тему в окружающей жизни. Это неизбежно. Но это должно быть творчески оправдано, написано достоверно, самим пережито. Жизнь любого человека и любого народа – есть непрекращающаяся, вновь и вновь возсозидающаяся библейская история. Поэтому знание Библии для человека творческого просто необходимо. Не знаешь Библии – ничего ни в своей, ни в этой жизни не поймёшь и не узнаешь, и так и проплаваешь, подобно удобрению, на поверхности. Так что всё допустимо, лишь бы не елейным тоном было сделано, а творчески преображено.

     – Существует такое представление, что в подлинном художественном произведении должен незримо присутствовать КРЕСТ, то есть «соединение дольнего с горним», и только в этом случае произведение может иметь сакральное значение.

   А я вот думаю, что ведь даже и по «вертикали» (духовная составляющая) можно двигаться как вверх, так и вниз (в бездну),- вспомним «Демона» Лермонтова…

   Наверное, и духовность (которую нам всегда представляют в положительном свете) может вдруг явиться нам с обратным знаком? Кстати, в искусстве для художника почти всегда приготовлены очень тонкие соблазны.

   В таком случае, насколько необходим писателю аскетический образ жизни?

   Или он может, как отмеченный Свыше, делать какие-то себе поблажки в личной жизни (как Тютчев, например)? Где тут критерий? Ведь в истории литературы столько примеров «грешных, но в своем искусстве высокодуховных» писателей?..

     – Безгрешных людей на земле нет. И литературу делают не святые, а грешники. Не будем говорить о высокой духовности. Ибо творчество – это образ мира всё же несовершенного. Почему возникает такой вопрос? Да потому, что хочется поучать. А научить святости нельзя. И дело не в аскетическом образе жизни, а просто в благочестивом. И знание Священного Писания, повторяю, необходимо для художника. В позапрошлом веке Священное Писание знали с гимназии. Теперь приходится осваивать его гораздо позже. И оно уже не так органично входит в нашу душу. Если мучит вопрос, спасительно ли для нашей души творчество, значит, мы ещё не подошли к теме своей жизни, и всё ещё в стадии неофитства, которое и весь мир готово испепелить ради благих намерений. Уста художника отверзаются сами, когда он на опыте, а не из чтения книг святоотеческих узнает, что Бог есть любовь. И от избытка любви, тогда уже сами собой говорят уста. И вопрос, а спасительно ли это для собственной души, просто праздный, пустой и никчёмный. Это всё равно, что во время боя стоять у вражеской амбразуры и размышлять, спасительно для собственной души закрыть амбразуру своим телом или нет. Товарищи гибнут, а он размышляет. Поэтому на амбразуру кидаются в особенном состоянии души. В таком состоянии и художник должен всегда находиться. Иначе, всё творчество его – простые «слова»… 

     – Писатель-священник… явление даже в нашей русской литературе довольно редкое. Получается, что человек несет сразу два КРЕСТА? А если еще такая большая семья, без Божией помощи, наверное, никак не обойтись…

     – Нигде и никому без помощи Божией не обойтись. А два или три «креста», с Божией-то помощью нести, какая разница. Лишь бы «кресты» эти не были самочинными. Естественен вопрос: а как узнать? Да очень просто: если любишь и веришь, никогда не бросишь своего дела, и под тяжестью креста не будешь роптать, потому что не только писательский, но и любой доведённый до конца труд, приносит нравственное удовлетворение. А уж человеку творческому, как об этом не знать? Скольких знаю, скрипят, жалуются, а отбери перо и бумагу, сразу завоют!  

Беседу вёл Борис Селезнёв

 

                        Интервью журналу "Православное книжное обозрение"

– Какой может быть духовный смысл в художественной литературе, при том, что существует немалый корпус святоотеческих творений и церковных песнопений? Или, может быть, в художественной литературе не стоит искать духовного смысла?

"Продолжение"

– Если так рассуждать, можно встать на путь совершенного отрицания духовного смысла и в живописи, и в киноискусстве, которые целиком и полностью вышли из иконописи и фресок, что довольно убедительно показано в книге Н.Н. Третьякова «Образ в искусстве», выпушенной издательством Оптиной пустыни с предисловием наместника Сретенского монастыря, архимандрита Тихона (Шевкунова). Житийная литература, кстати, тоже стремилась к изобразительности, а не к одному только голому перечислению фактов. Достаточно вспомнить житие «Марии Египетской» – одно из немногих древних житий, написанное литературным языком, с соблюдением всех законов жанра, с вдохновением; или более современное житие преподобного Гавриила (Зырянова), написанное епископом Варнавой (Беляевым). Этот владыка, кстати, первый в истории Церкви стал писать романы, утверждая, что литературная форма единственно доступная для восприятия младенчествующего умом современного читателя. Как известно, вне светской культуры у нас теперь вообще не существует образования, а значит, и соответствующей формы мышления и восприятия мира. Нельзя современного человека насильно заключить в рамки одних только святоотеческих писаний, тем более что большинству из них они пока просто неудобоваримая пища. Сюда же, к мировосприятию, надо отнести и акт сочувствия, сопереживания, которое при чтении испытывает человек, соотнося прочитанное либо с собственном жизненным опытом, либо приобретая бесценный урок ещё незнаемого опыта, который порою может удержать от погибельного шага. Кроме того, художественная литература напрямую работает с не терпящей никакого насилия над собой богоподобной душой читателя. А поскольку человек живёт в конкретном времени, наибольший интерес, естественно, проявляет в первую очередь к постижению именно его, не удовлетворяется одними только преданьями «старины глубокой». К сожалению, большинство наших житий страдает убийственным протоколизмом и невыносимой канцелярщиной, и поэтому для современного человека просто нечитабельно.

     Но поскольку Вы упомянули святых отцов, от святых отцов и ответ будет. Святитель Григорий Плама, например, даёт исчерпывающий ответ относительно духовной полезности творчества. Во-первых, он утверждает, что дар творчества выделяет человека из мироздания, определяя ему в нём особое место, поскольку сущность каждой человеческой личности так же непостижима и невыразима, как и сущность Бога. Отсюда и абсолютная ценность человеческой личности. Но отсюда же и её трагическая  обречённость на одиночество. Выход же из этой обречённости реализуем только в творчестве, устремлённом к познанию и самовыражению. Всякий человек, по мнению того же святителя, призван, прежде всего, творить линию своей собственной судьбы. И в этом плане творческое познание, конечно, не может удовлетвориться множественностью относительных истин, ему нужен абсолют.

     Уникальна мысль Григория Паламы и о том, что человеческое творчество есть творение из ничего. Истинное творчество, по его мнению, есть созидание нового качества, не существовавшего до этого в природе, оно есть космический акт, который продолжает божественное творение мира. Именно поэтому насильственное уничтожение человеческой личности подобно космической катастрофе. Творчество же для самого человека – есть вовсе не радость, а добровольный акт самоистощения, жертвы, своеобразного восхождения на Голгофу. Истинное творение всегда от Бога, даже если автор этого не сознаёт, а мы находим его творчество соблазнительным и нечестивым. Довольно часто в настоящем искусстве кажущееся нам низким и нечестивым служило для выражения высокого и духовного. Достаточно хотя бы указать на Соню Мармеладову в романе Достоевского «Преступление и наказание». Поэтому надо быть крайне осторожными в оценках художественных произведений, исходя из того, что многое от нас сокрыто в таинстве божественного домостроительства, не забывать, что не человек для «субботы», а «суббота» для человека.

     Святитель Григорий Палама утверждает так же, что в творчестве человек стремится найти своё утраченное бессмертие, утраченное богоподобие, которое проявляется в первую очередь в удивительном даре перевоплощения в процессе создания произведения.

     На вопрос же цели и смысла творчества, его оправдания, несмотря на трагическую судьбу культуры, остаётся, как пишет Палама, вера в Небесный Иерусалим. И если мы не можем, утверждает святитель, по-человечески и рационалистически понять смысл обречённой на гибель культуры и творчества, нам всё же остаётся во имя вечной Красоты принять его как послушание.    

     На основании всего вышеизложенного смею утверждать, что настоящая художественная литература может быть только религиозной, а стало быть, способна запечатлевать в слове и в образах тот неоценимый религиозный опыт, который несёт в себе глубочайший духовный смысл.

                    

 

О новом романе Владимира Чугунова "Невеста"

                                      Валерий СДОБНЯКОВ

                               ОТ БЛУЖДАНИЯ  –  К СВЕТУ

                  (газета «День литературы», № 11, 2011 год г. Москва) 

            Что волнует наши сердца в пору взросления? Что так томит их либо в сладостном предчувствии встречи с родственной, милой и нежной иной душой, которую пусть ещё не встретил, не узнал, но уже готов полюбить; либо в жажде осознать своё предназначение в этом мире, осознать своё служение в нём. Да и вообще – что есть человеческая жизнь без любви и Бога? Возможно ли такое?

"Продолжение"

 Новый роман Владимира Чугунова «Невеста» вводит читателя в атмосферу не поисков ответов на эти вопросы, а опытного проживания и переживания их.Хотя это и абсолютно самостоятельная книга, но на страницах её мы с радостью встречаемся с главными героями предыдущего романа писателя «Молодые». А если пристальнее вглядимся, чутче прислушаемся, то найдём в нём отголоски и предыдущих книг писателя – «Городок», «Дыхание вечности», «Мечтатель». Безусловно, в этих произведениях как бы иная, не совсем привычная для современной художественной литературы атмосфера жизни. Видимо именно это позволило критику Валентину Курбатову в своей обзорной статье «От «процесса» к процессу» в журнале «Дружба народов» (№ 2, 2011 г.) предположить: «Роман Владимира Чугунова «Молодые» почти о детях, о едва выходящих в дорогу жизни молодых людях, которые во вполне атеистическое время нечаянно сталкиваются в своей любви с Богом, и сердце их начинает светать, хотя они ещё пока и не сознают источника света… Не знаешь – радоваться или гневаться беззащитной открытости. Герои вроде нынешние, а чувства вполне тургеневские, и ты, сопротивляясь, чувствуешь сердцем, что это и есть жизнь, её глубинная основа. Лукавству мы выучились во всех видах и даже научились звать его «искусством», а душа, оказывается, живёт проще и «стариннее». И, слава богу, автор… не страшится «подставиться» со своим простодушием».

 

Да, очень похоже на правду. Но то, что сейчас так не пишут, а если и пишут, то, оказывается, «подставляются» – не есть ли наше эстетическое и духовное обеднение? Не ведёт ли это к каким-то необратимым национальным потерям в сфере культуры, художественного слова, духовной национальной идентичности? Думаю, что пока однозначного ответа на эти вопросы нет. И в первую очередь потому, что находятся писатели, которые не смиряются, не желают писать так, как модно, как все. Они считают необходимым писать так, как требует того их  внутренняя духовная потребность, при этом глубоко и искренне веря, что такая потребность свойственна не им одним.

Тут я уверен, что они совершенно правы.

Собственно моя уверенность не зиждется на «пустом месте», на отвлечённом умозаключении. Её подтверждением могут служить и последние публикации произведений писателя в литературно-художественных журналах и альманахах, и о вхождении этих произведений в финал впервые присуждаемой в этом году Патриаршей премии имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия, и то внушительное количество тиражных экземпляров, которые уже реализованы книжными торговыми сетями по всей стране.

Иными словами, мы имеем дело с неким новым феноменом возвращения к традициям, осовремененному возвращению, который оказался достаточно востребован нынешним читателем. Современным думающим и сопереживающим читателем. Понимаю, «лик» этого читателя неоднороден, многообразен, и не всем именно проза Владимира Чугунова может быть близка и по душе. Но ведь нельзя же отрицать и очевидного – достаточно в этой общей читательской массе и тех, кому она, именно, и близка, и по душе. Потому разобраться в тенденциях этой «новой старой прозы», как мне видится, просто необходимо.

Я думал начать эту статью сразу с представления главных героев романа «Невеста», но, так как он является естественным продолжением предыдущего романа «Молодые» (о котором в этой статье уже упоминалось – многие герои из первого романа органично перешли во второй), к тому же, оба этих произведения автор объединил под одним названием «Наследники», то без напоминания сюжета первой книги тут никак не обойтись. Поэтому, вернёмся немного назад, в прошлое, в семидесятые годы ушедшего века. Кстати, автор точно обозначает время начала своих романов: «Молодые» – май 1975 года, «Невеста» – 8 января 1982 года. Даже дни недели и дни церковных праздников точно соответствуют тому, уже далёкому отсчету времени, и в этом угадывается некая символика романов, подтекст, заключенный, к тому же, в именах и фамилиях главных героев. Но теперь речь не об этом.

В Сибири, в тайге на метеостанции живёт семья, в которой три дочери – Катя, Варя и Пашенька (автор, видимо, намеренно не называет послёднюю из сестёр иначе). Неподалёку трудится старательская артель. В неё, кроме всех прочих персонажей, выписанных колоритно, индивидуально-личностно, автор выделяет двух героев, судьбы которых положены в основную канву романа. Это Петя Симонов (деревенский паренёк, недавно демобилизовавшийся из армии) и Павел Тарасов (мониторщик, всего на год старше Пети). В отличие от Пети, Павел не только мечтает стать писателем (рукопись его романа прошла творческий конкурс в Литературном институте), но, и это главное, уже прошёл искус «первой любви». На Петю эта любовь «обрушивается» по приезде в Нижнеудинск. Он влюбляется в среднюю из сестёр, Варю. Влюбляется искренне, всею душой. И от того, видимо, на эту чистую любовь девушка, ещё почти ребёнок, откликается взаимным чувством.

 Далее нам становится понятно, почему любовь Пети и Вари, выдерживая все трудности и соблазны, заканчивается созданием семьи: оба имеют нерушимую опору (ими самими не декларированную и, похоже, до конца не осознанную) в виде зачатков православной веры и нравственности, вложенных в них бабушками и родителями (у Вари), хотя их взаимоотношения вовсе ни нечто «святое и непорочное». Первая близость, например, у них происходит ещё до формального бракосочетания (под роспись). Но почему-то безоговорочно веришь, что – это и есть истинное бракосочетание, соединение любящих сердец до гроба, поскольку происходит всё после краткой искренней молитвой, прообраз которой явно видится в бракосочетании библейских персонажей из книги «Товита» (автор даже в кратком видении Пети переносит читателя на берег реки, из которой Товия выловил рыбу, печень которой избавила его от смерти при вхождении в опочивальню невесты), а ещё потому прочен их союз, что ни тот, ни другой никого до встречи друг с другом не знали. Вот почему, казалось бы, предосудительное поведение их, свято и чисто пред Богом. И это на фоне глубоко переживаемой Варей вины «преступления» правил общежития. Она так и говорит: «Вот чувствую, что перед Ним, перед Богом, права, а боюсь… Нет, правда, словно преступники скрываемся, словно преступники сюда бежали…» Что же Петя? Он произносит слова, которые источают у Вари слёзы глубокой благодарности. Он спрашивает у Вари, действительно ли Бог, всё видит и слышит и нет никого на свете «главнее» Его, и когда получает утвердительный ответ, подняв глаза к небу, даёт твёрдое обещание: «Господи, обещаю, я никому Варю  в обиду не дам». И не только на протяжении первого, но и второго романа слово своё держит несокрушимо. И это – отличительная черта Пети., соответствующая значению его имени, поскольку Пётр – означает камень.  

Тут к месту заметить, что браки совершаются на небесах. И начиная с первых христиан, и далее вплоть до седьмого века нашей эры, так и создавали семьи, если не было рядом благословляющей руки свидетеля (священника), давая обет Богу супружеской верности. Чин венчания был введён в церковный обиход одним из Константинопольских императоров, как это ни странно прозвучит, всего лишь для пополнения царской казны. Кто смотрел фильм (или читал книгу) «Камо грядеши», наверное, помнит, каким образом апостол Пётр совершил бракосочетание главных героев знаменитого романа Сенкевича. Примерно, таким простым немногословным образом на протяжении многих веков совершалось это великое таинство во исполнение первой заповеди, данной Адаму с Евой в Раю – «плодитесь и множитесь и населяйте землю». 

Безусловно, и в первом и во втором романе – женские образы являются главными. И это совершенно верная историческая черта, поскольку, как заметил Патриарх Тихон (Белавин), именно «белые платочки», женщины, спасли церковь от окончательного разрушения во времена богоборческие. В «Молодых» – центральным образом романа является Варя, в «Невеста» – Пашенька. На Варе держится вся внутренняя, идейная структура романа «Молодые».  «Невеста» уже самим названием обозначает основополагающую суть романа, хотя в романе это (и это совершенно очевидно)не одна, а две «невесты»: так сказать, определившаяся и в основном состоявшаяся – матушка Олимпиада и ещё не определившаяся, ищущая назначение своего жизненного пути – Пашенька. Во всех трёх выше названных образах, безусловно, заключены библейские мотивы, которых мы пока не будем касаться. Но обязательно отметим, что в первом романе Варя, а во втором Пашенька вносят в повествование праведный свет. И к этому свету (в романе «Молодые») тянутся все – и поражённый Вариной чистотой Петя, и по доброму завидующий их любви Павел. В «Невесте» – в первую очередь, разуверившийся в смысле семейной жизни, к которой так стремился, Павел (теперь он студент-первокурсник Литературного института), и «коренной одессит», театральный режиссёр, давно «съехавший с катушек», сладострастник Савва Юрьевич, и бывший семинарист Андрей, и «неординарно мыслящий» старообрядец Мокий Федулович…  И это закономерно, хотя, конечно, невозможно было избежать в повествовании и политико-религиозных споров, и производственных трудностей, и личных взаимоотношений других, «побочных» персонажей. Но всё это только фон присутствия. Логика событий обеих романов не во внешних перипетиях, а в глубине духовных переживаниях.

Возвращаясь к роману «Молодые», надо сказать, что с образами  Павла и Полины связана вторая, по-своему, интересная и важная линия повествования. Есть ещё и третья, происходящая как бы за кадром история любви Трофима и Маши. Как определила их в своей статье, вышедшей в газете «День литературы» () Ольга Васильева – «Три лика юности». Собственно эти три истории любви идут в романе тремя параллельными путями. Но связь между ними очевидная. Павел на протяжении всего романа через письма делится своими переживаниями с Трофимом, Трофим отвечает искренним участием и в одном из последних, психологически важных для адресата писем, заклюючает историю своей жениться в рассказ «Сватовство». Два дорогих сердцу павла человека на его глазах обретают счастье. Его метания от одной «возможной невесты» к другой оканчиваются полнейшим крахом. Но в одном из своих последних писем другу, Петя уверяет, что есть на свете существо, которому Павел дорог. И существо это – двенадцатилетняя девочка Пашенька. Но Павел – есть павел. Ему нужно всё сразу и прямо сейчас. Он не может ждать, он не верит благосклонности судьбы, он страстная, неуравновешенная, но очень одарённая натура. Он – «герой своего времени», лицо узнаваемое. И однако же, судя по сюжету романа, над ним явно довлеет оградительная десница Господня. Не трудно догадаться, почему, если внимательно вчитаться в страницы, посвящённые этому образу. Павел живёт чувством любви ко всему прекрасному. Он верен этому чувству, порой, до сумасбродства, до вопреки логике. И путь его можно назвать «лунной стезёй», или дорогой, которой в те годы шла к свету истины вся русская интеллигенция, а именно, через литературу, которая сама, можно сказать, в большинстве своих образцов блуждала в потёмках. Не поднимается рука упрекнуть Павла в непостоянстве, если мысленно перенестись в то далёкое уже от нас время. Но можно с полной уверенностью сказать, что глубина душевных страданий, связанных с потерей первой любви, будет близка многим.

Во втором романе Павел предстаёт как бы в новом качестве, но ещё со старыми болячками. У него есть семья, но семейная жизнь не наполняет потребности его души. Из всех представленных героев романа «Невеста» Павел всех дальше отстоит от «света истины», Этим светом или маяком для него становится Пашенька. Та самая двенадцатилетняя девочка, которая через шесть лет неожиданно появляется в его судьбе.  Тем более, что в сердце Пашеньки он главный персонаж ещё со времён «Молодых». «И не столько Катина беременность, сколько эта тайна привела её сюда (в Москву – В.С.), словно кто-то шепнул ей на ушко: «Поезжай, он там, и ты его, наконец, увидишь». Павел – герой её тайной детской любви. Мало того, все эти годы она писала ему письма, но не отправляла, а аккуратно складывала в «подаренную самарской бабушкой старинную шкатулку, ключ от которой она носила на шее вместе с нательным крестом». Но, увы, долгожданная встреча приносит ей не счастье, а очередные сердечные муки. И тем не менее, именно любовь к Павлу помогает ей преодолеть уже самые настоящие искушения. К сожалени, очень поздно Павел понимает, что именно Пашенька была предназначена ему судьбой. И понимание этого придаёт драматичность его образу. Для него – это не только искушение, но и переживание особого, ранее неизвестного ему духовного порядка.  Символична однополярность имён действительно любящих друг друга людей – Павел и Павла. Оба, судя, по значению имён – малые. Два малых земных существа волею небес предстают пред чем-то более значительным, чем простая земная любовь. Не возникает даже и сомне6ния, что любовь эта останется в их сердцах навсегда. И только для невнимательного читателя история их любви может показаться незавершённой, несостоявшейся. Любовь их не только выдержала все испытания, но и приготовила их к чему-то более высшему, помогла подняться на новую ступень, осознать глубину чувства, привела к истинному пониманию счастья. Ясно, что отныне жизнь обоих, если и не начнётся с ноля, но, безусловно, обретёт новый смысл, намекающий на ещё одно романное пространство в будущем.

    Хочется сказать несколько слов и о других действующих лицах  обоих романов. Автор разработал их с прилежной основательностью.  И Трофим (студент Литинститута), и Семён (Самуил Рувимович – председатель артели), и Николай Петрович (отец Вари, будущий священник), и Людмила Ивановна (его супруга), и Вовка Каплючкин (друг детства Павла), и Веруня (промыслительное увлечение Павла), и Ванечка (совсем ещё мальчик, отрок, но уже с характером), и лидер группы композитор Роман Щекин и его жена, и «коренной одессит» Савва Юрьевич, и Мокий Федулович, Илья с Катей, семинарист Андрей, матушка Олимпиада с келейницей Елизаветой и многие другие – вплоть до лишь в одном эпизоде появляющегося московского художника Арсения Ильича  – всё это фигуры в «Молодых» и «Невесте» не фоновые, а вполне самостоятельные, несущие одним им предназначенную «художественную нагрузку». И эта полифония живых, одухотворённых, характерных, мыслящих персонажей создаёт глубокое романное звучание обоих произведения, в которых автор намеренно избегает «указующего перста», навязывания собственных суждений, но позволяет самим героям, через их поступки и взаимоотношения, сказать о жизни больше, чем любые философские трактаты и полемические рассуждения.

Лишены оба романа и какой-либо социальной окраски, если говорить о таковой в вульгарно-упрощённом значении. Нет, все приметы быта, реалии повседневной жизни в произведениях, конечно же, присутствуют. Но эти детали не несут в себе заданной идейной нагрузки. Они важны как детали быта.     

После выхода своего первого романа в одном из интервью Владимир Чугунов отметил: «Мечтатель» (предшествующий «Молодым» роман – В.С.) открыл окно, через которое я увидел, если так можно выразиться, поле будущей русской культуры, именно такой, какой я её понимаю. Принял это откровение всем сердцем, и Господь сразу открыл замысел книги, которую я уже сейчас считаю книгой моей жизни. Может быть, именно для того, чтобы написать её, я и появился в этом мире. Иначе я бы просто не стал работать».

Может быть, поэтому одно из главных открытий для Пети, кроме собственно чувства первой любви, стало открытие существования Бога, существование рядом людей верящих в Него. Варя оказалась именно из такой семьи и своей любовью растопила лёд агрессивного Петиного богоборчества.

И это, как оказалось, была всего лишь предыстория, о чём свидетельствует начало романа «Невеста».

Думается уместным привести довольно большую цитату, чтобы дать почувствовать читателю «вкус» прозы Владимира Чугунова.

«8 января 1982 года в районе полудня внутри храма Воскресения Словущего, что на Успенском вражке, как говаривали в старину в Москве, и о чём свидетельствовала памятная доска при входе, звонили колокола.

Звон этот, окутанный дымкой нечаянно накативших морозов, иному прохожему мог показаться идущим из недр земли, как таинственный звон легендарного Китежа, но мог напомнить и о прокатившейся по России-матушке огнём и мечом эпохе, с взвитыми кострами синих ночей, с октябрьскими звёздочками, с пионерскими галстуками, эхом прошедших войн, с огненными струями мартенов, движением транспорантов, выпуском непререкаемых декретов, утверждением грандиозных планов, великими свершениями пятилеток, запечатлённых нескончаемым потоком однообразных газет, в сопровождении бодрых маршей и песен про «наш паровоз», про тех, «кто был никем, а станет всем», и, конечно же, про ту единственную в мире страну, где и «жизнь привольна и широка» и «где так вольно дышит человек», но мог напомнить и об истреблении казачества, переселённых народах, этапах и эшелонах идущих на Север, о тревоге бессонных ночей, удавьей пасти ночных воронков, уничтожении священства, монастырей и храмов, – иначе, странным мог показаться этот звон; и, тем не менее, он струился, как струится из-под палой листвы лесной родник, даже предусмотрительно загнанный за метровую толщину чудом уцелевших стен, он возвещал великий праздник Рождества».

Зачин романа явно эпический, обещающий какие-то большие исторические обобщения, но нет, этого в «Невесте» не происходит. Роман получился всё-таки более камерным, по внутреннему своему звучанию доверительным и как бы вневременным. Хотя на его страницах страсти бушуют отнюдь не шуточные.

В центре этих страстей, во многом утихомиривая, успокаивая не в меру распалённых героев, главная героиня повествования Пашенька. Это выросшая, повзрослевшая, окончившая десятилетку (а в те времена аттестат о среднем образовании получали после окончания десятого класса общеобразовательной школы) и теперь приехавшая в Москву к старшей сестре та самая младшая из трёх сестёр, что когда-то жили в тайге на метеостанции.

Её потянула в столицу не тяга к светским развлечениям, не меркантильное желание поступить в престижный институт, как-то устроить свою дальнейшую судьбу. Поступком Пашеньки двигает нечто, что и не объяснимо вот так сразу конкретными словами. Здесь больше доверительного следования за судьбой, больше понимания промыслительности происходящего с ней, чем планомерного выстраивания действий и поступков  для  достижения какой-либо (пусть даже и тайной, ещё не открытой нам автором) конкретной цели.

«А сколько было выплакано слёз прежде! Да, но по какому поводу! Скажи кому – не поверят! И как сказать? Грезится что-то? Ещё, скажут, одна не нормальная!»

Так думает Паша сама про себя. В разговоре же с Катей признаётся.

«В общем, тогда это, в тот последний год на метеостанции началось… Да всё по вечерам, в сумерках… Сижу, бывало, на крыльце… и вдруг словно позовёт кто – ти-ихо так, чу-уть внятно. Ну, ровно набежавший ветер листвой шевельнёт и успокоится… А сердце так и застучит! А чего стучит? Что мерещится? Ничего этого я не знаю. Встану, похожу, а успокоиться не могу. И всё будто жду кого. Потом пройдёт, успокоюсь, день живу, два, неделю, даже месяц – и вдруг накатит опять…»

И потому получается, что все «побочные герои» действующие в пространстве романа (а тут есть чрезвычайно интересные образы – о них мы ещё поговорим в дальнейшем) только «подыгрывают» Пашеньке, оттого всё более ярче и интереснее оттеняя её характер, её замечательный, чистый и тонкий внутренний, духовный мир.

В самом зачине «Невесты», в мастерской художника Ильи – мужа старшей сестры – происходит такая сцена. По случаю организации импровизированной, а по тем временам лучше будет сказать нелегальной, подпольной выставки, к Илье сходятся гости. И среди уже хорошо известных нам персонажей тут появляются и те, о которых в «Молодых» даже не упоминалось. Это Мокий Федулович («явно не желающий стареть бодрячок»), режиссёр театра Савва Юрьевич. Эти новые герои сыграют свою роль в определении Пашей своего дальнейшего жизненного пути. Впрочем, невольно этому поспособствует и Павел, который волею судеб также оказался среди гостей в мастерской художника.

Почему Чугунов собирает столь разных героев именно здесь? Это довольно легко объяснить, потому что в восьмидесятых годах прошлого века мастерские художников в общественной жизни зачастую выполняли роль вольных дискуссионных клубов. «Иначе говоря, – как подтверждает сам автор романа, – мастерская была чем-то вроде рассадника вольнодумства или, по-современному, диссидентства».

Вот и в этот раз, только зайдя в комнату, Катя с Пашей услышали громкий спор. Собравшиеся обсуждали современное, на те годы, состояние Русской Православной Церкви. Говорили о её разгроме, о испытаниях, выпавших на её долю и о духовном состоянии, духовных нуждах православного народа.

Спор разгорелся серьёзный, многоаргументированный  и оттого достаточно болезненный для тех, кто искренне переживал о случившемся. Лидировал здесь, почти солировал, безусловно, Мокий Федулович – человек явно широко и глубоко образованный, многое повидавший и переживший, крещённый, как он сам подчёркивал в разговоре, «на рогожке» (иными словами был из старообрядцев) и оттого чувствовавший даже некоторое своё превосходство перед аппонентами. Он и говорил-то «с тою основательностью, с которой профессора читают лекции, и было видно, что всё это им давно обдумано и приведено в стройную систему».

Этому образу Чугунов придал, как мне видится, особое значение. В его уста он вложил, если смотреть с официальной церковной точки зрения, те крамольные мысли, которое вот уже не одно столетие, даже раньше, чем со времён раскола, смущают «православный люд». И здесь хочется поприветствовать не только смелость писателя, но и ту серьёзность разговора, ту подготовленность к нему, которую он продемонстрировал.

Вот что утверждает в разгоревшемся в мастерской художника споре Мокий Федулович:

«Христос указал всего лишь путь личного нравственного совершенства. И через это личное совершенство действительно может облегчаться жизнь общества, но никогда оно не устроится окончательно и незыблемо на земле по той простой причине, что злое семя, как сказано в Писании, посеяно в сердцах сынов Адама изначала, постоянно рождало и будет рождать нечестие до тех пор, пока не настанет молотьба. Устроить же всё общество, а тем более, всё человечество на единых нравственных началах, увы, невозможно ни насильственным, ни воспитательным, ни образовательным, никаким иным путём, даже, если хотите, – чудом, ибо оно, судя по тому же Писанию, не входит в планы домостроительства Божьего. Иначе бы Бог не дал человеку свободу самому выбирать дорогу судьбы».

Но и это ещё не всё. В своих размышлениях старообрядец идёт дальше, в итоге чего приходит к следующему выводу.

«Реки крови пролили за расширение сфер влияния видом распространения истинной веры, а затем свели всё к специфике местных традиций. Разве не так? Перешли, так сказать, к цивилизованному диалогу, который назвали эккуменизмом. И это означает, что передела больше не будет, а только деятельность по заманиванию очередных экономических единиц, под видом спасения их душ, в свою единственно правильную конфессию. И в итоге всё сводится к тому, чтобы народ нёс деньги только «в их истинную Церковь». Теперь же у каждого «своя истинная церковь», ничего общего с другими не имеющая. И в этом, ещё раз повторяю, основное различие, лицемерно прикрываемое богословскими выкладками и видимостью ревности за чистоту веры. Все погибнут, одни мы, правильные, спасёмся – вот что в первую очередь декларируется и вдалбливается в умы во всех конфессиях каждой новообращённой экономической единице. Разве не так? Протестанты, например, требуют десятину от зарплаты. Ватикан ничего не требует, поскольку давно понял, в чём дело, и хорошо устроился в экономике. Православие, как самое отсталое в этой области, да ещё находясь под большевизмом, пока что кровно заинтересовано в религиозно неграмотных «приношениях». Поэтому совершенно согласен с Достоевским, который считает, что всё в религии сводится к делу конкретных личностей и тому окружению, которое создаётся вокруг них. Пастырь и паства. Всё остальное – бездушный канцелярский аппарат, присосавшийся к Телу Христову. Да, необходимый, но никак не главный. И не смотрите на меня так, пожалуйста. Собственно, ни в одной йоте Священного писания я до сих пор не разуверился, а вот церковного управления ни такого, какое оно есть, ни нашего, ни католического, ни протестантского, без оговорок принять не могу. Раннехристианское – принимаю, все последующие, организованные по ветхозаветному образцу и образцу Римской империи – нет. В первохристианской церкви всё решалось не авторитетом иерархов, а именно всего народа, собора. А теперь что?»

Я представляю, какое поле для дискуссий даёт только один этот отрывок из многих рассуждений Мокия Федуловича. И ведь так хочется в этот спор ввязаться. Несмотря на всю его болезненность, остроту, особенно в теперешнем нашем состоянии. Но каково же всё это было слышать пусть воцерковлённой но совсем молодой девушке. К тому же автор подключает в это интеллектуальное сражение ещё и Савву Юрьевича – этакого насмешника-пародиста, из породы тех, которым в жизни ничего не важно, всё им только смешно да анекдотично.

Поначалу, во время всего этого «судьбоносного» разговора, Савва Юрьевич откровенно скучал, издевательски зевал. Но затем, не выдержав, вступил в спор, но лишь для того, чтобы вновь поиздеваться над «невежественными попами», да и вообще над всем тем, что важно для спорщиков, что имеет для них самое непосредственное значение в их жизни.

Удивительный типаж, чрезвычайно распространённый в среде определённой категории граждан во все времена. Особенно на протяжении последних двух тысяч лет. И ведь трудно с ними спорить, трудно закрыть, закупорить душу от порочных слов этих «коренных одесситов», чтобы не испачкать её, не осквернить. Успеть закрыть до того, пока они со смехом и грубыми шуточками, скабрёзными намёками откровенно в неё не наплевали.

«Видите ли, я хоть и был женат дважды, один раз официально, для прописки, законченно, второй раз неофициально, но тоже законченно, ибо рано или поздно всему же приходит конец. И третий раз чуть было не женился, и мог бы жениться без конца, но!.. Все те разы, бывшие и возможные в будущем, – согласно нашему родному православию – я пребывал в блуде, так? Но вот отныне, прямо сейчас я говорю себе – амба! И вот я уже не в блуде, а в истине, а, стало быть, самый что ни на есть настоящий жених! Да меня после этого в любой церкви обвенчают, как сущую невинность, и даже на белое полотенце поставят, как сохранившего добрачную чистоту, а не как какого-нибудь второбрачного прощелыгу, не сумевшего перенести «вар и зной» низменных страстей, как у них про это в требниках написано. Им, второсортным, даже венцы на головы не возлагают. А мне возложат. Я узнавал».

Или вот другая тема спора, уже между Ильёй и Мокием Федуловичем относительно того, возможно ли в современном урбанистическом мире стяжать спасение души через постриг в монашеский чин.

Илья утверждает:

«– Современный инок не в состоянии прийти в меру мужа совершенна в стенах нынешнего монастыря.

– А как же отец Иоанн Крестьянкин, отец Кирилл Павлов, архимандрит Тихон Агриков? – спросил Андрей.

– Они и до монастырей, говорят, были уже сложившимися. Отец Иоанн, сколько мне известно, в лагерях, отец Кирилл с отцом Тихоном – на полях Великой Отечественной. Но в нынешних монастырях, практически, – ни одного. Все пришли в монастыри уже сложившимися.

«– А знаете, в этом что-то есть, – в задумчивости произнёс Мокий Федулович.

– А как же Афон? – возразил опять Андрей.

– И единственный на весь Афон – Агафон, – не упустил случая ввернуть Савва Юрьевич.

– А без этого уже никак! – с неудовольствием заметил Мокий Федулович.

И Савва Юрьевич с видимостью осознания вселенской вины смиренно опустил очи».

Представьте, каково это было услышать Пашеньке – такой чистой, незапятнанной душе. С её-то непорочными идеалами, с её-то тягой всем сердцем, да всем своим существом, именно в лоно Церкви. Ведь оба эти человека, ко всему прочему, чуть ли не одновременно в последствии сделают ей предложение, чтобы она стала их законной супругой. И ни одного Пашенька резко и категорично не отвергнет. Каждому даст шанс. Каждому пообещает подумать. И это ею будет сказано не формально, а искренне.

Да, мир удерживает её своими привязанностями. Но душа Пашеньки даже здесь стремится к поиску возможной чистоты и любви. Но ведь мир доселе и не опровергал для неё незыблемых истин, что были так прочно привиты в семье – самыми близкими и дорогими для неё людьми.

Однако, я считаю, что автор совершенно прав так резко обострив внутренний, идейный конфликт в своём произведении. Никакого сюсюканья. Жизнь, это борьба за сохранение чистоты собственного духовного пространства. И необходимо в этой борьбе выстоять, достойно пройти сквозь серьёзные духовные искушения, которые с этого момента, и читатель это отчётливо осознаёт, не минут и главную героиню романа.

Ну, а пока, как отдохновение, как награда за долгое ожидание, Чугунов даёт возможность Пашеньке встретиться, а затем и довольно долго общаться, со своей давней и тайной любовью – Павлом. Они гуляют по Москве. Во время этой прогулки, в столовой Литературного института, Паша случайно знакомится с профессором Михаилом Павловичем Ярёминым. Автору это нужно было, чтобы, во-первых, дать возможность читателю узнать, что героиня ещё с детства пишет стихи, а во-вторых, эта встреча открывает перед Пашенькой совершенно новую житейскую перспективу. И более того, это даёт всем нам надежду ожидать всё более развивающегося и усложняющегося сюжета в будущем. Теперь героиня осознанно может выбирать, каким путём идти дальше. Это хорошо играет на достоверность образа.

В развитии же образа Павла во второй книги «Наследников», как мне показалось, мало что прибавлено. Оттого он явлен в книге несколько затушёванным, и не то чтобы невнятным, размытым, но явно находящимся в тени образа Пашеньки. Здесь основополагающую свою роль сыграло то, что Павел на протяжении всего повествования (двух книг) так и не обрёл какого-то главного внутреннего стержня. В итоге он вроде бы и женился, и ребёнок у него есть, а всё равно всё чужое, всё это его глубоко совсем не затрагивает, не тревожит. Павел жаждет любви, но это чувство замыкается в нём на уровне плотского влечения. Потому и нет ему успокоения.

Мне слабо верится в возможное дальнейшее продолжение отношений между Пашенькой и Павлом. Есть в них уже какая-то исчерпанность, завершённость. Нет поля для их дальнейшего развития.

Это почувствовал и Петя, который со своей семьёй (Варей и детьми) живёт в это время в Загорске и после окончания семинарии продолжает учёбу в духовной академии. После церковной службы вся большая компания из Лавры переместилась к нему в гости – довольно убогий домик, снимаемый им на время учёбы. А при прощании между Петей и Павлом происходит такой диалог.

«– Целый день вчера провели вместе, о чём только не переговорили, – рассказывает Павел, – а до сих пор, не поверишь, дышать на неё боюсь.

– Значит – не твоя. Смирись – словно обухом по голове огорошил Петя.

            Павел посмотрел на него в удивлении

– А если я её люблю, а жену нет?

– Ты и Полину говорил, что любишь.

– А при чём тут Полина?

– Не хочешь ли ты сказать, что сейчас у тебя что-то другое?

– Именно это и хочу сказать.

– Знаешь, не надо, а? Мало тебе?

– Говорю тебе – дышать на неё боюсь! И внутри всё… ну просто изнылось».

Пашенька же, в первую очередь, чиста и потому сильна своим внутренним идеалом, внутренней цельностью, стройностью, основательностью. И мы отчётливо понимаем, что внешние затруднения этой внутренней основательности не поколеблют. В этом отношении Чугунову удалось создать, я здесь повторюсь, очень цельный, правдивый образ. Почему и подвижница благочестия, схимонахиня матушка Олимпиада это сразу понимает и отмечает, выделяя Пашеньку среди прочих.

Да и как тут не выделить, когда эта молодая девушка вошла в её келью как сама непосредственность и открытость.

Кстати, именно там, в келье, в разговоре с самой ЛЮБОВЬЮ и ДОБДОБРОСЕРДЕЧИЕМ (так замечательно выписан образ матушки Олимпиады Владимиром Чугуновым) Пашенька открывает свою главную тайну, хочет узнать ответ на свой «жизненно важный» вопрос – можно ли достичь духовного совершенства, спасения в миру, или для этого необходимо уйти в монастырь, стать невестой Христовой.

Сцена этого разговора Пашеньки с матушкой Олимпиадой написана в романе изумительно – легко, просто, но одновременно и чрезвычайно проникновенно. Эта сцена как бы окончательно завершает формирование образа «невесты». Далее лишь испытания и искушения.

Остановившись здесь, нам есть смысл более детально рассмотреть значение для дальнейшего продвижения фабулы романа и иных его героев. И в первую очередь, конечно же, стоит поговорить о Ване Мартемьянове. И не только потому, что его влюблённость в сестру Ильи Ольгу чем-то нам напоминает молодого Павла, но и, главным образом, из-за его, готового к жертвенности, неофитства. Он студент университета, изводит себя постом. (А ведь, напомню, на дворе лишь начало 80-х годов прошлого, «коммунистического» века).

У этого героя «Невесты» за время действия романа тоже происходит определённая трансформация во взглядах и поступках. Но в нём, в этом образе автором заложен потенциал очень большой. Это ощущается в характере, в поступках, в поднимаемых им вопросах во время споров, которых внутри романа происходит предостаточно. Этот образ в быстром, динамичном развитии и как бы заранее рассчитан на будущую книгу, на продолжение.

То же самое хотелось бы сказать и ещё о двух героях повествования – об Иннокентии Варламове и художнике Илье – образы которых как бы «законсервированы» на будущее. Во всяком случае, так мне показалось, так я их ощущаю.

Илья хоть и принимает непосредственное участие в действии романа, но потенциал его явно глубже и интереснее чем тот, который пока нам явлен.

Варламов, вот уже во второй книге «Наследников», вообще только назван. Живьём он только «мелькает» в начале «Невесты». Но о нём довольно часто упоминают в разговорах, при этом с явным пиететом. Отношение к нему как к некоему новому московскому миссии, который великолепно образован (окончил Литературный институт, но по идеологическим соображениям его блестящая дипломная критическая работа не была допущена государственной комиссией к защите), тем не менее, работает сторожем в издательстве «Наука» в бывшем «Морозовском особняке». Раскрыт, вернее, намечен этот образ на самую малость и, видимо, главная его судьба нас ожидает ещё впереди, в следующих романах писателя из этого цикла.

А вот Андрей – тот всё больше спорщик на темы церковной жизни и, отчасти, богословия. Его сватовство к Пашеньке разве что только недоразумением и можно назвать. Конечно, он заканчивает семинарию и ему просто необходимо определить свою дальнейшую судьбу, ему необходима супруга, чтобы быть рукоположенным, получить приход. Но самонадеянно делая предложение Паше, он явно не осознавал, насколько эта девушка «не его», насколько иное ей дано предназначение.

Мокий Федулович, ещё один претендент на руку Невесты, спокоен и основателен. Ниспровергатель устоявшихся основ, использующий для этого глубокие исторические знания. Его доводы остроумны и продуманы. И зачастую бьют, как говорит русская пословица, «не в бровь, а в глаз». Вот, например, его аргументы в споре всё с тем же Андреем.

«Хотя в Церкви и существует власть, но прежде всего она не организация власти, а единство жизни в Боге. Перенесение же в область церковной жизни норм и понятий государственного права затемняет и извращает суть духовной жизни. Внутри Церкви, как раковая опухоль, начинает развиваться имперский дух с преобладанием правового сознания. Тогда и начинают вести речи о вертикали власти, а это уже не Божье установление, а если хотите, кризис Церкви. Внешние удобства, действительные или кажущиеся, связанные с церковным централизмом, сосредоточившим власть в одних руках, сопровождаются ослаблением религиозного сознания. Вступать на путь внешнего единства – значит подменять основную задачу Церкви однообразием церковного порядка. Единство же Церкви, ещё раз повторяю, есть внутренняя норма и задача, и она не должна извращаться привнесением чуждых начал. При наличии такой вертикали власти в Церкви всё сводится к повиновению, при котором церковное единство становится делом дисциплины в виде безоговорочного подчинения сверху донизу, когда не остаётся места не только самочинию, которого и не должно быть в Церкви, но и христианской свободе, к которой призывает Господь через апостола Павла в послании к Галатам, если не ошибаюсь».    

Вообще я думаю, что от такого полемического обострения, осовременивания темы, книга только выигрывает. Происходит как бы перебрасывание эмоциональных мостков в нашу действительность. И тут дело не только в игре автора эмоциями читателя, его посылах к нынешним церковным проблемам, которые уже во всю обсуждаются самыми широкими слоями российского общества. Тут дело в другом. В желании дать своим героям ту возможность духовной свободы, о которой самому автору, может быть, ещё только мечтается, как о чём-то крайне необходимом, но пока, увы, в нашей действительности недостижимом. И это у меня, как у читателя вызывает лишь сочувствие и полное доверие к книге.

Я догадываюсь, какую мысль заложил автор в поступок Мокия Федуловича, когда он предложил Пашеньке руку и сердце. Тут опять надо обратить нам свой взор к «Библии». Но я считаю, что пока это делать нам рановато. Давайте дождёмся дальнейшего развития сюжета.

Ну и в завершении несколько слов о Савве Юрьевиче – этом полном антиподе матушке Олимпиаде. Эти два героя олицетворяют два кардинально противоположных взгляда на мир, на жизнь, на отношение к ней. Это  два противоположных мироощущения. Можно даже утверждать, что заочно они вступают в борьбу за душу Пашеньки, за её будущее. И в арсенале Саввы Юрьевича в этой борьбе фиглярство и кривляние, интриганство и соблазн, насмешка над самыми добрыми чувствами в человеке, тогда как матушка Олимпиада – это любовь и вера, и ничего кроме них. Оттого ещё жутче и отвратительнее выглядит натуралистически разыгранная сцена Саввой Юрьевичем своего самоубийства.

Вообще весь этот роман внутренне, в своём подтексте, как мной уже отмечалось, выстроен на вечном библейском сюжете. Но тем интереснее в него погружаться, разгадывать перипетии поступков его героев.

 

В одном из последних своих номеров (Выпуск 33, 2011 г.) журнал «Вертикаль. ХХI век» опубликовал большое письмо, обращённое к Владимиру Чугунову, известного русского критика Михаила Петровича Лобанова. Формально это отклик на две «ранние» книги автора «Русские мальчики» и «Городок». (Если вообще можно называть ранними книги, вышедшие всего четыре года назад. Но за это время Чугунов успел написать ещё три романа и повесть). Но в этом отклике много высказано мыслей обобщённых о творчестве вообще и о значении его для православных людей. Потому мне и хочется некоторыми мыслями Михаила Петровича закончить эту свою статью.

Лобанов пишет:

«В последнее время заявила о себе литература, которую стали называть «православной». Появился некий манифест, в котором начисто отвергается литература традиционная, реалистическая, а «новая православная литература» регламентируется на манер соцреализма. Мне ближе то, что я увидел в ваших книгах. Православие у вас не стилизовано, не замкнуто «церковными стенами». В земном бытии ничего не случайно, всё взаимосвязано – «мелочи» и «вечное». Как в чеховском «Студенте»: затронул конечное звено в двухтысячелетней исторической цепи – отзовётся в начальном».

Вот и отозвалось.

 

                        Интервью в газете "Литературная Россия" (г. Москва, № 39, 30.09.2011 г.)

 

Ли­те­ра­тур­ный де­бют Вла­ди­ми­ра Чу­гу­но­ва дол­жен был со­сто­ять­ся ещё в на­ча­ле 80-х го­дов про­шло­го ве­ка. Тог­да в жур­на­ле «Юность» для пер­во­го но­ме­ра, в ко­то­ром тра­ди­ци­он­но пе­ча­та­лись пер­вые про­из­ве­де­ния мо­ло­дых ода­рён­ных ли­те­ра­то­ров, был под­го­тов­лен к пуб­ли­ка­ции его очерк о ста­ра­те­лях «Ког­да цве­тёт ба­гуль­ник». Но умер Бо­рис По­ле­вой, и эта за­ме­ча­тель­ная тра­ди­ция в жур­на­ле бы­ла пре­рва­на. Но­мер в про­из­вод­ст­во не по­шёл. И по­это­му лишь в 1990 и 1991 го­дах в жур­на­лах «Моск­ва» и «Наш со­вре­мен­ник» по­яви­лись пер­вые по­ве­с­ти Чу­гу­но­ва. При­чём по­след­няя – во­пре­ки во­ле ав­то­ра, ко­то­рый, при­няв свя­щен­ни­че­с­кий сан, ре­шил ка­те­го­ри­че­с­ки по­рвать с пи­са­тель­ст­вом.

"Продолжение"

 Но ми­ну­ло пят­над­цать лет, и к сво­е­му не­ма­ло­му удив­ле­нию я вдруг стал за­ме­чать, что на пол­ках книж­ных ма­га­зи­нов один за дру­гим ста­ли по­яв­лять­ся то­ма пи­са­те­ля Вла­ди­ми­ра Чу­гу­но­ва – сбор­ни­ки рас­ска­зов, по­ве­с­ти, ро­ма­ны. Мно­гие но­вые про­из­ве­де­ния за­тем мы опуб­ли­ко­ва­ли в жур­на­ле «Вер­ти­каль. ХХI век». И всё-та­ки мно­гое в жиз­ни Чу­гу­но­ва ос­та­ёт­ся для ме­ня не­по­нят­ным. По­то­му я и ре­шил про­ве­с­ти эту бе­се­ду.

 

ВЛАДИМИР ЧУГУНОВ
ВЛАДИМИР ЧУГУНОВ

– Во-пер­вых, как к вам об­ра­щать­ся – отец Вла­ди­мир или Вла­ди­мир Ар­ка­дь­е­вич?

– По­сколь­ку речь пой­дёт о ли­те­ра­ту­ре, пра­виль­нее бы­ло бы так, как это обо­зна­че­но на мо­их ху­до­же­ст­вен­ных про­из­ве­де­ни­ях, ко­то­рые с 2010 го­да ста­ли вы­хо­дить в книж­ной се­рии «Биб­ли­о­те­ка се­мей­но­го ро­ма­на», – Вла­ди­мир Чу­гу­нов, хо­тя от свя­щен­ст­ва сво­е­го я ни в ко­ем слу­чае не от­ка­зы­ва­юсь, и мно­гие зна­ют ме­ня имен­но как свя­щен­ни­ка.

– На­сколь­ко мне из­ве­ст­но, пер­вый ваш ро­ман-хро­ни­ка «Рус­ские маль­чи­ки», по­явив­ший­ся в 2007 го­ду, был под­пи­сан «свя­щен­ник Вла­ди­мир Чу­гу­нов». Что по­бу­ди­ло сме­нить имидж?

– «Рус­ские маль­чи­ки» – ав­то­био­гра­фи­че­с­кая про­за. Это пер­вая моя кни­га по­сле пят­над­ца­ти­лет­не­го уг­рю­мо­го за­твор­ни­че­ст­ва, ко­нец ко­то­ро­му был по­ло­жен в 2001 го­ду со­зда­ни­ем фон­да и од­но­имён­но­го из­да­тель­ст­ва «Род­ное пе­пе­ли­ще», ко­то­рым я и по­ны­не ру­ко­во­жу.

– И тог­да же опуб­ли­ко­ва­ли пер­вую часть «Рус­ских маль­чи­ков» в толь­ко что со­здан­ном жур­на­ле «Вер­ти­каль», в ко­то­ром я стал глав­ным ре­дак­то­ром.

– Со­вер­шен­но вер­но. И в ка­кой-то ме­ре жа­лею, что ре­шил­ся пе­ча­тать ча­с­тя­ми ещё не окон­чен­ную кни­гу. Эту же часть я пред­ло­жил тог­да же «На­ше­му со­вре­мен­ни­ку», где в 1991 го­ду вы­шла моя по­весть «Де­ре­вень­ка». Ку­ня­ев от­ве­тил, что пуб­ли­ка­ция воз­мож­на толь­ко по предъ­яв­ле­нии всей кни­ги. Но ра­бо­та над ос­таль­ны­ми дву­мя ча­с­тя­ми за­тя­ну­лась аж на пять лет. К это­му бы­ло не­ма­ло раз­ных при­чин. Но ког­да я кни­гу всё же одо­лел, Ку­ня­ев от­ка­зал­ся её пе­ча­тать, объ­яс­нив, что сей­час яко­бы на­до пи­сать по-дру­го­му.

– Вто­рой жур­нал «Моск­ва», в ли­це Бо­ро­ди­на в 1990 го­ду дав­ший мне пу­тёв­ку в ли­те­ра­ту­ру пуб­ли­ка­ци­ей по­ве­с­ти «Ма­лая цер­ковь», так­же от­ка­зал­ся пе­ча­тать. Как мне объ­яс­ни­ли ми­лые жен­щи­ны в от­де­ле про­зы, что­бы «ни­ко­го не оби­жать слиш­ком рез­ки­ми мо­и­ми суж­де­ни­я­ми». И для ме­ня это ста­ло пер­вым удив­ле­ни­ем по­сле воз­вра­ще­ния к ли­те­ра­тур­но­му тру­ду. Так что в те­че­ние ос­таль­ных ше­с­ти лет на­пря­жён­ной пи­са­тель­ской ра­бо­ты и «хож­де­нию» по «жур­наль­ным му­кам» и иным «кру­гам ада» в ви­де раз­но­об­раз­ных пре­мий, от оби­лия ко­то­рых, по про­сто­те сво­ей де­ре­вен­ской (20 лет про­слу­жить в без­люд­ном се­ле – шут­ка ли, тут и го­во­рить ра­зу­чишь­ся!), чуть бы­ло не за­дох­нул­ся от ра­до­с­ти (да этак я, по­жа­луй, и оли­гар­хом мо­гу стать!). Но, увы, как го­во­рят ве­ру­ю­щие ста­руш­ки, «умыл­ся ба­тюш­ко».

А кро­ме шу­ток, пер­вое, что я по­нял, что за 15 лет на­ту­раль­ной, а не при­зрач­ной, как при Со­ве­тах, сво­бо­ды ве­ро­ис­по­ве­да­ния, ба­тюш­ки «вы­шли из мо­ды» (кро­ме Ох­ло­бы­с­ти­на, ра­зу­ме­ет­ся). Рань­ше, как уви­дят ба­тюш­ку, на ру­ках го­то­вы но­сить, что ни ска­жешь, все­му ве­рят, в рот за­гля­ды­ва­ют. А те­перь, как уви­дят на об­лож­ке «свя­щен­ник», и сра­зу: «Опять редь­ка да хрен, да кни­га Еф­рем». И тог­да я сде­лал так­ти­че­с­кий ход: ре­шил, как и Ох­ло­бы­с­тин, «ко­сить под сво­е­го».

– По­лу­чи­лось?

– По­лу­чи­лось что-то мне ещё са­мо­му не­по­нят­ное. На­при­мер, Ва­лен­тин Кур­ба­тов в жур­на­ле «Друж­ба на­ро­дов» пы­тал­ся уве­рить – не ду­маю, что чи­та­те­лей (те в тон­ко­стях сти­лей не раз­би­ра­ют­ся, им что «но­о­мо­дер­нист», что «го­мо­мо­дер­нист» – од­на ма­ли­на, бы­ло бы ин­те­рес­но чи­тать), а, на­вер­ное, ме­ня и тех кри­ти­ков, ко­то­рые под ви­дом но­во­го ли­те­ра­тур­но­го «из­ма» пы­та­ют­ся ут­верж­дать, что хва­ли­мые ими пред­ста­ви­те­ли этих «из­мов» есть пря­мые про­дол­жа­те­ли Го­ме­ра, в худ­шем слу­чае Шек­с­пи­ра, о Тол­стых, До­сто­ев­ских и про­чих шве­дах да­же и ре­чи быть не мо­жет, дав­но пе­ре­рос­ли. Всё это на­по­ми­на­ет мне кри­ти­ков мо­ло­дой со­вет­ской ре­с­пуб­ли­ки, с их стар­шим идей­ным «то­ва­ри­щем», ко­то­рый уве­рял, что са­по­ги вы­ше Пуш­ки­на.

– Очень за­нят­но. И ка­кие вы­во­ды?

– Ну ка­кие мо­гут быть вы­во­ды? Ле­жу на пе­чи, дав­лю кло­пов и та­ра­ка­нов и ду­маю, а уж не дви­нуть ли мне на этой пе­чи в Кремль?

– Впе­чат­ля­ю­щее бы­ло бы зре­ли­ще!

– Ещё бы! Но, увы, не внем­лет печ­ка. И при­шлось мне с неё сле­зать и до­ста­вать «блю­деч­ко с на­лив­ным яб­лоч­ком» и смо­т­реть, что «на све­те деет­ся».

– Что уви­де­ли?

– Очень мно­го ин­те­рес­но­го и по­учи­тель­но­го. Во-пер­вых, я по­нял, что зем­ля на­ша, как и преж­де, хоть ве­ли­ка и бо­га­та, но по­ряд­ка в ней как не бы­ло, так и нет. А по­сколь­ку ли­те­ра­ту­ра рус­ская в ли­це гра­фа Тол­сто­го, как ляп­нул, не по­ду­мав­ши, пер­вый боль­ше­вик, есть «зер­ка­ло рус­ской ре­во­лю­ции», так до сих пор и ос­та­лась «зер­ка­лом рус­ской ре­во­лю­ции». А где для вы­яс­не­ния от­но­ше­ний од­но­вре­мен­но со­би­ра­ет­ся столь­ко го­лод­ных пи­са­те­лей, там до про­вин­ци­аль­но­го го­ло­да ни­ко­му де­ла нет. А ещё на­пом­ни­ло мне всё это тай­гу, ста­ра­тель­скую ар­тель «Би­рю­са», и сво­ру по­лу­ди­ких ла­ек воз­ле на­шей сто­ло­вой. Ког­да Ди­ма-моск­вич, быв­ший ре­с­то­ран­ный по­вар, вы­но­сил им таз с едой, – это бы­ло не­что! Тут хоть ох­рип­ни, что, мол, вы та­кое де­ла­е­те, гос­по­да-то­ва­ри­щи со­ба­ки, опо­мни­тесь, – бес­по­лез­но, луч­ше и не под­хо­ди, за­од­но и те­бя упо­тре­бят в пи­щу. При­мер­но та­кое у ме­ня впе­чат­ле­ние от со­вре­мен­но­го ли­те­ра­тур­но­го про­цес­са.

– Как из­ве­ст­но, от­ца Ива­на Ох­ло­бы­с­ти­на па­т­ри­арх за­пре­тил в слу­же­нии по при­чи­не «не­со­вме­с­ти­мо­с­ти» свя­щен­но­го са­на с ак­тёр­ской де­я­тель­но­с­тью. Как об­сто­ят де­ла в этом во­про­се с ва­ми?

– И хо­ро­шо, и пло­хо.

– По­че­му?

– Хо­ро­шо по­то­му, что в этом го­ду я по­пал в чис­ло фи­на­ли­с­тов и по­лу­чил гра­мо­ту и по­да­рок Па­т­ри­ар­шей ли­те­ра­тур­ной пре­мии име­ни свя­тых Рав­но­апо­с­толь­ных Ки­рил­ла и Ме­фо­дия. А пло­хо по­то­му, что не ус­пел я при­ехать из Моск­вы, пол­ный ра­дуж­ных на­дежд и воз­вы­шен­ных впе­чат­ле­ний от по­лу­че­ния при­зов Па­т­ри­ар­шей пре­мии, как мне тут же по­зво­ни­ли из кан­це­ля­рии Ни­же­го­род­ской епар­хии и по­тре­бо­ва­ли на­пи­сать объ­яс­ни­тель­ную, как это «ка­кой-то» я по­смел без раз­ре­ше­ния пра­вя­ще­го ар­хи­ерея по­ехать на вы­ше­оз­на­чен­ную це­ре­мо­нию.

– И что вы по это­му по­во­ду на­пи­са­ли в сво­ём «объ­яс­не­нии»?

– «До­ро­гой Вла­ды­ка! Про­сти­те, ра­ди Бо­га, но, да­же не­смо­т­ря на всё моё ува­же­ние к Вам, я не мог пе­ре­сту­пить че­рез лю­би­мо­го Па­т­ри­ар­ха». И это ещё не всё. Все до од­ной епар­хии на сво­их ин­тер­нет-сай­тах по­ме­с­ти­ли ин­фор­ма­цию об этом зна­чи­тель­ном для Церк­ви и для Го­су­дар­ст­ва со­бы­тии, кро­ме Ни­же­го­род­ской епар­хии. И как же мне не скор­беть, ког­да из-за «ка­ко­го-то ме­ня» та­кое не­ува­жи­тель­ное от­но­ше­ние ока­зы­ва­ют мо­е­му лю­би­мо­му па­т­ри­ар­ху? 

– Вот вы упо­мя­ну­ли Ох­ло­бы­с­ти­на. Как вы к не­му от­но­си­тесь?

– У ме­ня с ним мно­го об­ще­го: он, ока­зы­ва­ет­ся, та­кой же юмор­ной, как и я, и ма­туш­ка у не­го та­кая же пра­виль­ная и кри­тич­ная, как и моя. Но всё-та­ки он в бо­лее вы­год­ном, чем я, по­ло­же­нии. Он, во вся­ком слу­чае, мо­жет ска­зать сво­ей пра­виль­ной ма­туш­ке: «А я ви­но­ват, что ме­ня всё вре­мя за­став­ля­ют та­ких ду­ра­ков иг­рать?» Мне, в дан­ной си­ту­а­ции, де­вать­ся про­сто не­ку­да. Моя пра­виль­ная ма­туш­ка, как и вся­кий про­стой чи­та­тель, счи­та­ет, что «всё это» я пи­шу про се­бя, и толь­ко при­кры­ва­юсь, что­бы не так стыд­но бы­ло, чу­жи­ми име­на­ми.

– Что вы ду­ма­е­те о за­яв­ле­нии Ох­ло­бы­с­ти­на бал­ло­ти­ро­вать­ся в пре­зи­ден­ты?

– А что тут ду­мать? Ес­ли бы до­пу­с­ти­ли к вы­бо­рам – стал бы пре­зи­ден­том. Я пер­вый же по­шёл бы за не­го го­ло­со­вать, а дру­гих мне и аги­ти­ро­вать не на­до, они са­ми ме­ня сей­час аги­ти­ру­ют: сто­и­ло Ох­ло­бы­с­ти­ну о сво­ём же­ла­нии за­явить, как на­род сра­зу за­го­во­рил: «За не­го пой­дём го­ло­со­вать – уж ба­тюш­ка точ­но не об­ма­нет».

– Но его всё пы­та­ют­ся вы­ста­вить пси­хи­че­с­ки не­нор­маль­ным.

– Как и всех «юро­ди­вых». Я ещё де­сять лет на­зад ду­мал, что в Рос­сии у вла­с­ти в её «пе­ре­ход­ном пе­ри­о­де» мо­жет быть толь­ко свя­щен­ник.

– Что зна­чит – в пе­ре­ход­ном?

– В пе­ре­ход­ном – от ре­во­лю­ции, ко­то­рая всё ни­как не за­кон­чит­ся, к нор­маль­ной че­ло­ве­че­с­кой жиз­ни.

– А не ду­ма­ли, лё­жа на печ­ке, о ны­неш­них «ве­ли­ких» в ли­те­ра­ту­ре?

– Как пи­сал Вик­тор Пе­т­ро­вич Ас­та­фь­ев: «Пусть ло­шадь ду­ма­ет, у неё го­ло­ва боль­шая», ну а у ме­ня го­ло­ва обык­но­вен­ная, мне бы со сво­и­ми не­про­сты­ми за­да­ча­ми спра­вить­ся.

– И ка­кие, ин­те­рес­но, это за­да­чи?

– Я тут чуть бы­ло не за­бо­лел клыч­ков­ской бо­лез­нью (тот, как из­ве­ст­но, де­вя­ти­кни­жие за­ду­мал на­пи­сать о ду­хов­ных при­чи­нах рус­ской ре­во­лю­ции и её идей­ном вдох­но­ви­те­ле Кня­зе ми­ра – и не по­лу­чи­лось), но хо­ро­шень­ко по­ду­мал и от по­доб­ной за­теи, как и Иван Ох­ло­бы­с­тин от пре­зи­дент­ст­ва, от­ка­зал­ся.

– А ес­ли он всё же ре­шит­ся?

– Тог­да и я ри­ск­ну.

– Что же из все­го это­го мо­жет по­лу­чить­ся?

– А тут и ду­мать не­че­го – два но­во­му­че­ни­ка.  

Вёл беседу Валерий СДОБНЯКОВ,
г. НИЖНИЙ НОВГОРОД

Валентин Курбатов

От «процесса» к процессу

( журнал «Дружба Народов», 2011 № 2. Москва)

Сорок три книги (а именно столько их было в большом списке литературной премии «Ясная Поляна» в прошедшем 2010 году) — хорошее число. Во всяком случае, достаточное, чтобы увидеть какие-то тенденции. Книги были представлены журналами и издательствами, то есть теми, кто определяет ход литературного процесса. Ведь не вопреки же своим представлениям о настоящих художественных ценностях они их представляют. И надо с порога сказать, что случайностей почти не было…. 

"Продолжение"

Роман Владимира Чугунова “Молодые” почти о детях, о едва выходящих в дорогу жизни молодых людях, которые во вполне атеистическое время нечаянно сталкиваются в своей любви с Богом, и сердце их начинает светать, хотя они еще пока и не сознают источника света. И автор не торопит их с прозрением. И вот уж как успело поработать над нами время. Не знаешь — радоваться или гневаться беззащитной открытости написанного. Герои вроде нынешние, а чувства вполне тургеневские, и ты, сопротивляясь, чувствуешь сердцем, что это и есть жизнь, ее глубинная основа. Лукавству мы выучились во всех видах и даже научились звать его “искусством”, а душа, оказывается, живет проще и “стариннее”. И, слава богу, автор — священник из волжского Городца — не страшится “подставиться” со своим простодушием и этим Бога-то и приводит вместо прямой проповеди, и тем побеждает сердца. Так хочется верить, что молодые читатели, скрывая от сверстников свою благодарность, поймут, что, оказывается, так думать можно и что они не одни. И злишься, и ловишь себя при чтении на слезах — так бы хотелось, чтобы и у твоего сына и внука было так. И пусть молодые внешне-то, если станут читать вслух, и засмеются, но, почти уверен, внутренне застыдятся своего смеха. Так писать “нельзя”, но иначе мир не спасешь. Во всяком случае, думаю, что герои Павла Крусанова, такие питерские, поняли бы своих сверстников первыми.
И “Ясная Поляна” своим большим списком минувшего года вернее других премий свидетельствует о живом разнообразии меняющейся, но, слава богу, все толстовской в своей раскидистой полноте, все безуховской (“и все это мое, и все это во мне, и все это я”) торжественной глубине и силе обступающего нас мира. Он себя в обиду человеческому своеволию не даст.
 Бог милостив — слово сеется с прежней, если не с большей щедростью, и не все падает на камень, в тернии и при дороге, а и всходит, всходит…

 

Ольга Васильева.

"Три лика юности"

(Газета «День литературы» № 12 2010 г. Москва)

Кто-то из русских писателей сказал: "Мир создан для четырнадцатилетних". Это, конечно, преувеличение – слишком уж зауженное обозначение того времени, участником которого становится в свой черёд каждый человек. Время взросления, становления личности в каждой судьбе длится и заканчивается по-разному. Если подростковый период в жизни современного человека можно назвать "праздником непослушания" и остро критического отношения к авторитету взрослых, то для юности характерно именно внутреннее горение. 

"Продолжение"

В русской литературе Достоевский, пожалуй, был первым, кто заострил специальное внимание на феномене юности: "Этот интереснейший возраст, возраст, вполне ещё сохранивший самую младенческую, трогательную невинность и незрелость с одной стороны, а с другой – уже приобретший скорую до жадности способность восприятия и быстрого ознакомления с такими идеями и представлениями, о которых, по убеждению чрезвычайно многих родителей и педагогов, этот возраст даже представить себе будто бы ничего ещё не может. Это-то вот раздвоение личности, эти-то две столь несходные половины юного существа в своём соединении представляют чрезвычайно много опасного и критического в жизни этих юных существ". 
Вот это время в жизни человека, "время бурной энергии и горения мыслей", и привлекает внимание писателя Владимира Чугунова. Можно сказать, что если не все, то самые крупные и цельные его книги именно об этом: "Русские мальчики" показывают идеологическое становление юной личности, "Мечтатель" – катастрофические моменты психологического взросления и мужания юноши. И свой новый роман автор открыто и "саморазоблачающе" называет "Молодые". 
Героями этого романа являются три друга – Павел, Пётр и Трофим. Они очень разные, и судьбы их складываются различно, но есть у них и нечто общее – потребность любить и быть любимыми. Без этого чувства они не могут жить, в нём они видят главный смысл существования. И автор осторожно, ненавязчиво подводит нас к мысли, что земная любовь есть отражение любви небесной. "Благословенная трудность семьи", по словам Сергея Сергеевича Аверинцева, это то место, где каждый из нас неслыханно близко подходит к самому важному персонажу нашей жизни – к другому человеку. Говоря обобщённо – к Другому с большой буквы, то есть к ближнему. 
Вне "другого" нет спасения, говорит Аверинцев, христианский путь к Богу – через ближнего. Ведь заповедь о любви к ближнему, как сказано в Евангелии, подобна заповеди о любви к Богу, и недаром постоянный образ полноты времён в Новом Завете – это брачная трапеза. Ведь едва ли не первый "ближний" в нашей жизни, который требует от нас самой жертвенной любви – это тот "ближайший", который становится нам супругом или супругой. "Господь был свидетелем между тобою и женою юности твоей", – сказано у пророка Малахии. 
В трёх парах главных героев: Пети и Вари, Павла и Полины, Трофима и Маши представлены как бы три образа любви. Сюжетная линия Пети и Вари – это некое идеальное развитие темы. Такой любви, полной и всепоглощающей, удостаиваются цельные натуры, превыше всего ценящие чистоту и в себе, и в людях. Поэтому отношения Пети и Вари – это особая поэма в романе. Все их поступки отличаются благоуханным целомудрием, даже когда они поступают на первый взгляд нехорошо, предосудительно – по отношению, например, к Вариным родителям. Но это "нехорошо", эта предосудительность остаются в мире рациональной законности и житейских соображений. А в мире их любви, которая явилась им как небесный дар, действует та благодать Божия, которая упраздняет, за ненадобностью, законы "мира сего". 
Не случайно образы Пети и Вари в некоторых поворотах сюжета являются как бы реминисценциями библейских событий, прямо соотносясь с героями "Книги Товита". Поэтому когда эта целомудренная пара переживает свою первую брачную ночь, фактически не состоя в "законном браке" (к тому же Варе не хватает нескольких месяцев до совершеннолетия), у нас создаётся впечатление, что именно здесь мы присутствуем при настоящем таинстве брака. Отчего же так неотразимо впечатление, что именно здесь исполняется законность Божественного повеления? Я думаю, потому что в героях наличествует самые необходимые качества для этого – чистота помыслов, неповреждённость сердец и полная преданность двух душ друг другу. 
Знаменательно, как приходит к вере Петя. Он обретает Бога через любовь. А Варе вера в Бога помогает разглядеть в нём "суженого", того единственного человека, о котором говорят, что он послан Богом. Такая взаимосвязанность настоящей любви и искренней веры есть нравственный закон, который автору удалось убедительно выразить в художественных образах. 
Эта картина ясной и гармоничной любви Пети и Вари является в романе фоном для драматических коллизий в отношениях Павла и Полины. Образ Полины несколько туманен, я бы даже сказала "затуманен" автором, создавая впечатление таинственной и недостижимой для Павла знакомой "незнакомки". Для него она одновременно и идеал женщины, идеал любимой, и всё время выскальзывающая из рук, неуловимая, капризная, земная женщина. Но и в самом Павле нет цельности. Это мятущаяся, страстная натура, идущая путём соблазнов. Он словно подхвачен безликой стихией "вечной влюблённости", поэтому его любовь неровна, непостоянна и трагична. 
Состояние влюблённости – очень счастливое и радостное переживание и, как правило, оставляет в душе приятное воспоминание. Но в нём, в этом состоянии, непозволительно человеку находится излишне долго. Стихия влюблённости – это жениховство всему миру (или, как говорят про девушек, "заневестилась", наполнилась той же безличной влюблённостью ко всему миру – "уневестилась"). Это как бы краткий период цветения личности, за которым в недолгом времени должно последовать плодоношение. Иначе, постоянно пребывая в этом "бесплодном цветении", личность теряет верные ориентиры в "житейском море, воздвизаемом напастей бурею". Даже психологи утверждают, что влюблённость в своём страстном увлечении может помешать любви, не дав возможности распознать настоящее чувство, затемнив или "отодвинув" его, ибо в основе влюблённости лежит простая и безликая, но бурная стихия проснувшегося полового влечения. 
И в характере Павла, как мне кажется, уже присутствует эта повреждённость, требующая по отношению к нему жертвенного подвига со стороны женщины. Этот подвиг женской любви издавна зовётся в народе жалостью, тем бесконечным жалением любимого, которое одно только способно излечить израненную, мятущуюся душу, уже согрешившую перед чистотой даруемой любви. Поэтому образ Павла даётся автором как бы в незавершённом виде – в параллель "неясной", тенью проскальзывающей по роману Полине. Но, в отличие от Полины, в нём чувствуется долгое дыхание, это человек со сложной судьбой, полной неожиданных метаморфоз. Особенно остро это чувствуется на фоне гармони- ческой завершённости образов Пети и Вари. Эти персонажи исполнили в сюжете своё художественное назначение – лирически проникновенно и убедительно подняли планку человеческих отношений на редко досягаемую в обыденной жизни высоту. Остальные герои романа невольно "оглядываются" на них, соизмеряя свои чувства и поступки с нравственной высотой этой идеальной пары. Невозмутимый свет этой совершившейся любви видимо поддерживает Павла во всех его метаниях и не позволяет ему впасть в отчаяние, потерять надежду на счастье. 
Трофим и Маша занимают в романе немного места. Мне кажется, что автор изобразил их как вариант супружеских отношений, основывающихся на общности интересов и занятий… Их тихое и безбурное "сосуществование" – рядом друг с другом – даже не требует каких-либо выяснения отношений, признаний в любви. Оно молчаливо и уверенно предполагает несомненное брачное соединение в будущем, хотя об этом даже не упоминается практически до последних страниц романа. Маша любит Трофима как-то естественно и природно, как привычный и неустранимый источник тепла. Чувство "уже родного" в ней настолько полно, что не требует дальнейшей близости. И Трофиму долгое время хватало этой сонной, гипнотизирующей иллюзии полноты их любви, пока в новой жене своего богемного друга Романа он не увидел подлинной полноты семейного уюта. И тогда он сделал Маше предложение выйти за него замуж. Маша, как зачарованная "спящая царевна", не сразу отозвалась на призыв любимого, но настойчивость внезапно очнувшегося от любовной "спячки" Трофима, разбив хрустальный замок её мечтательного существования, всё же вернула её реальной действительности. 
Кстати сказать, образ Трофима, поэта и литературного мечтателя, осложнён добавочной функцией – помимо своей сюжетной линии, в романе он является выразителем литературных, культурологических и даже богословских идей и концепций, волнующих автора. 
В конце романа появляется ещё один герой, Иннокентий Варламов. Трофим в своём письме к Павлу обрисовывает его как московского чудака, но, скорее всего, это один из тех "любомудров", которые в конце 60-х стали выделяться из столичной художественной богемы интересом к русской философии и церковным проблемам. К середине 70-х из них составилась уже значительная культурная прослойка, активно поглощавшая эмигрантскую литературу. Поэтому неудивительно, что из монологов Иннокентия перед нами предстаёт человек дореволюционной культуры, представитель русской религиозно-философской среды начала XX века. Имена Флоренского, Розанова, Булгакова, Вяч. Иванова и Льва Карсавина приходят на ум при чтении его, несколько нескладных, речей. 
Неизбежно возникает впечатление, что этот период русской культуры, эти имена дороги самому автору. Появления Иннокентия Варламова на страницах романа о молодых людях конца советской эпохи говорит о многом и прежде всего – о новом осмыслении идей русской религиозной философии. Если в "Русских мальчиках" эти имена были просто названы, а их идеи только декларативно озвучены (что, впрочем, было уже знаковым поступком для описываемой эпохи), то в "Молодых" перед нами некий обобщённый образ человека, не только вскормленного и воспитанного этим кругом идей, но и уже по-своему их выражающего. Это многообещающий образ, способный к художественному развитию для воплощения того нравственного и интеллектуального пути, которым многие из советской интеллигенции пришли к церковному порогу. 
С появлением Иннокентия Варламова окончательно конкретизируется идейное поле романа: это повествование не только вообще о "молодых", о их вечных проблемах, надеждах, стремлениях и страхах, но и несколько ностальгическое воспоминание о том поколении, которое выходило на просторы взрослой жизни в 70-х годах прошлого века. И этот исторический интерес романа не менее важен, чем интерес художественный. Но стоит оговориться, что второй интерес может иметь гораздо большую аудиторию. Не каждый читатель заинтересуется особенностями жизни в "эпоху застоя", а юность сама по себе знакома и интересна каждому. 
И Владимир Чугунов показывает нам, что юность может стать той благодатной почвой, из которой, по милости Божией, прорастают в нашу повседневность любовь и вера, жертвенность и верность, тот исчезающий в современном мире идеализм души, который сопутствует творчеству и окрыляет его. Молодость ценна именно тем, что в свежести своих чувств таит трепетное удивление перед чудесностью мира, а в гибкости ещё не успевшей окостенеть мысли хранит способность к росту – и человек намного "отзывчивее" обретает возможность постоянного восхождения, возможность живой веры…

 

Валерий Сдобняков.

Владимир Чугунов. Роман "Молодые". 

(Газета «День литературы»  № 3 2010 г. Москва)
(Литературно-художественный журнал "Вертикаль. ХХI век", Нижний Новгород, выпуски 26, 27, 28. Нижний Новгород «Родное пепелище» 2010 г.)     

Сейчас, наверно, уже мало кто вспомнит дебютные повести Владимира Чугунова "Малая церковь" и "Деревенька", опубликованные в журналах "Москва" (№12, 1990) и "Наш современник" (№11, 1991). Но именно в них был заложен тот творческий фундамент, на котором спустя десятилетия начал выстраивать писатель свой художественный мир. И как оказалось – нет ничего дороже в этом мире, чем любовь. Самое великое счастье, если это чувство ведёт к созданию истинной семьи, малой церкви.

"Продолжение"

 Десятилетия ушли у писателя на глубокие духовные поиски, на осознание собственного предназначения, на развитие предчувствий и догадок в строгую философскую форму оправдания своего бытия. И когда это произошло, когда это главное свершилось, то уже в новом веке, в новых исторических реалиях, из-под пера Чугунова одна за другой стали выходить удивительные книги: "Русские мальчики", "Городок", "Мечтатель", сборник рассказов "Дыхание вечности". Это были книги – откровения, книги – размышления, книги – открытия. Они открывали читателю иной взгляд на такой привычный мир, давно казавшийся обыденно скучным, пресным, поглотившим наши эмоции и сосредоточивший наши желания на заботе плотского выживания и удовлетворения, достаточно низменных, желаний. Нас захватила гонка за достижением иллюзорных вершин в виде всевозможного материального достатка, начиная от модной одежды и заканчивая престижной маркой автомобиля, названия отеля, где был проведён отпуск, высоты и ширины дома, выстроенного в престижном – и это непременное условие – пригородном уголке.
Чугунов в своих книгах приглашает читателей войти в мир любви – хоть и страстной, но высокой. Войти не в мир инстинктов, но в сферу потрясения духа, его очищения и возрастания. 
И весь этот стремительный творческий процесс происходит у автора на фоне всё усложняющихся художественных задач, разрешение которых он ставит перед собой. 
Потому публикация в конце 2009 года нового произведения Владимира Чугунова – романа "Мshy;ходолодые" – мною и была воспринята, как ещё одно преодоление, как одоление ещё одной ступени в его творчестве, непременно обещающее впереди удивительные открытия. 
О чём новый роман? 
Если коротко – то вновь о любви. 
Но… это внешняя фабула повествования. Она, собственно, составляла основу и предыдущих, уже упомянутых мною ранее произведений. Однако совершенно правильно заметила критик Ольга Васильева в своей статье "Взросление мечтателя", давая оценку предыдущему роману Чугунова: "При чтении "Мечтателя" приходит на ум известная повесть Тургенева "Первая любовь"… Эта постоянная перекличка с сюжетами русской классики характерна для творчества автора… При всём своём неувядаемом художественном мастерстве, с котором выполнена повесть Тургенева, она оканчивается неким духовным бессилием… В "Мечтателе" современный автор пытается передать предощущение возможного ответа на вопрошание души, измученной в волнении той же лирической стихии. Она так же неотвратима, так же неизбежна, столь же остра и болезненна, но в романе возникает ощущение её подчинённости более высоким и сознательным требованиям человеческой души". 
Без всяких оговорок эти критерии духовного стояния, духовной брани можно отнести и к главным героям нового романа Владимира Чугунова. 
Что происходит в "Молодых"? 
В Сибири, в старательской артели встречаются два молодых человека – Петя Симонов (деревенский паренёк, недавно демобилизовавшийся из армии) и Павел Тарасов (мониторщик, всего на год старше Пети). Но Павел – человек не только "пишущий", мечтающий стать настоящим писателем (рукопись его романа прошла творческий конкурс в Литературном институте), но, и это главное, уже вкусивший чувство "первой любви". На Петю эта любовь обрушилась внезапно именно по приезде в Нижнеудинск, в первый же день, в утренней дымке первого старательского утра. Вот вокруг двух этих историй и будут развиваться все дальнейшие события в книге. И лишь чувства любви со всеми перипетиями, страданиями, ревностью, преданностью, жертвенностью, соблазнами и прочим окажутся в ней главными. Хотя, конечно, невозможно было избежать в повествовании и политико-религиозных споров, и производственных трудностей, и личных взаимоотношений других, "побочных" героев. Но всё это утонуло под напором страстей, переживаемых Петей и Варей, Павлом и Полиной. Всё это только создаёт некий фон присутствия окружающего мира – и только. Но как бы ни были бурны любовные страсти, автор, проводя через них своих героев, последовательно, я бы даже сказал, чрезвычайно кропотливо выстраивает зависимость их внутренних миров от того, что происходит в их внешней, видимой всем другим жизни. Логика событий романа заключается не во внешних перипетиях, а в истинных духовных переживаниях. 
И тут становится понятно, почему любовь Пети и Вари, выдерживая все трудности и соблазны, остаётся чиста и заканчивается созданием семьи. Потому что оба эти героя имели нерушимую опору (ими самими не декларированную и, похоже, до конца не совсем осознанную) в виде православной веры, православной нравственности, вложенной в них бабушками и родителями (у Вари). Хотя их взаимоотношения – это вовсе не нечто "святое и непорочное" в обывательском смысле этих слов. И первая близость у них случается до формального бракосочетания (под роспись). Но почему-то безоговорочно веришь – это и есть истинная свадьба. Это и есть соединение любящих сердец до конца, до гроба, потому что всё, что происходит между Петей и Варей, – это высоко в нравственном отношении, не вступает в противоречие с их духовным миром. Всё это чисто перед Богом. И именно перед Ним открыты их сердца. Им они ведомы. 
Тут к месту будет напомнить читателю, что браки совершаются на небесах. И начиная с первых христиан, а далее примерно вплоть до седьмого века нашей эры так и женились, и выходили замуж, и создавали семью – давая обет, клятву перед Богом в супружеской верности и любви. Лишь в седьмом, кажется, веке один из Константинопольских императоров побудил церковную иерархию ввести в обиход таинство венчания, не больше, не меньше, как для пополнения государственной казны, поскольку за совершение таинства взималась плата. 
Но именно так, как в древности, о чём повествует библейская история, свершилось таинство венчание у Пети и Варей. Думаю, этот эпизод из романа здесь необходимо привести полностью. 
" – Петя… – сказала она тихо. 
– А? 
– Я так не могу… Ты про меня теперь всё знаешь. И я так не могу. Давай помолимся? 
– Да… давай, – без колебаний согласился он. 
Но было такое впечатление, что он не понимает ни того, чего от него хотят, ни того, что в эту минуту с ним происходит. И, тем не менее, он готов был исполнить всё, что от него требовалось. И когда Варя подошла к тумбочке в углу и что-то поставила у ножки настольной лампы, Петя подумал: "Должно быть, икона". 
И не ошибся. Это была небольшая медная иконка-складень. Судя по всему, примерно такая же была у Петиной бабушки. Но Петя так и не вспомнил, кто на ней был изображён. Ему захотелось подойти и посмотреть. И он сделал шаг, но Варя остановила его. 
– Справа от меня становись на колени. – И первая, чуть приподняв ночную рубашку, опустилась на пол. И когда Петя, не чувствуя себя, точно во сне, опустился рядом, вознесла правую руку со сложенными в троеперстие пальцами ко лбу, медленно перекрестилась и уже не шёпотом, но и не громко, а каким-то таким… таким особенным голосом произнесла: – Господи, благослови нас с Петей и дай состариться с ним. – Перевела дух, чуть повернув к Пете голову, сказала: – Если ты согласен, говори "аминь". 
Он согласен? Да-да, конечно! Всю жизнь! И он сказал: 
– Аминь". 
Вообще Варя – это, безусловно, центральный образ романа. На нём держится вся его внутренняя, идейная структура произведения. В этом образе, конечно же, присутствуют библейские мотивы, поскольку Библия – это своеобразная матрица духовной жизни на земле. 
Именно Варя вносит чистый праведный свет в повествование. К этому свету тянутся все – и поражённый её духовной чистотой Петя, и дружески завидующий их любви Павел, а с его рассказа и Полина, и многие другие персонажи, встречаемые нами на страницах произведения. И это закономерно. 
Отношения же Павла с Полиной этой высокой планки не выдерживают. Оттого и истерзали они друг-друга, измучили – а всё попусту. И невольно задаёшься вопросом – будь у них та внутренняя опора, что спасла Петю и Варю, сохранили бы они свою любовь? 
Это две любви, но по изначальному потенциалу, по тому, что стояло в отношениях героев с момента зарождения чувства, – две различные, даже противоположные стихии. 
В первом случае главенствует жажда высшего духовного начала – желание создания семьи как единой плоти ("Да прилепится мужу к жене и будут одна плоть", – говорит апостол Павел в одном из своих посланий). Во втором первенствовал инстинкт плоти. 
Но автор, и это замечательно, не становится в позу обличителя. Всё происходящее, повторяю, он исследует через создание художественных образов. 
Петя у него более горячий, вспыльчивый, непосредственный. Но душа его – чистый лист бумаги, на котором ещё не написано ничего порочного. Он искренне верит в идеалы ленинизма. Но столь же искренне и непорочно предан своей первой любви. А раз так, то довольно быстро в его сердце вселяется и любовь к Богу. (Столь же категоричная и преданная.) 
В отличие от него, Павел – натура, хотя тоже страстная, но более рациональная. И я, честно признаюсь, до конца так и не понял – а зачем ему вообще была нужна любовь Полины? В этом моём вопросе нет упрёка автору. Он замечательно, правдиво вывел образ своего героя. И этот оживший герой оказался растерянным перед возникшими чувствами – чувствами, столь больно опалившими его. Ведь с какой великой настойчивостью он добивался ответной любви! Но произошедшая между ними близость (в отличие от Вари, со стороны Полины это была жертва, и после случившегося каким-то великим своим женским чутьём она поняла, что жертва напрасная – оттого столь трагично и пережила произошедшее), ничего не прибавила в их отношениях, а напротив, положила начало расколу. Тому самому духовному расколу, с которым они с Павлом справиться уже не смогли. Ибо всё произошедшее было вне Бога. 
Вообще образ Полины в романе, что называется, сложно замешан. В самом начале романа мы узнаём, что о ней по посёлку уже идёт некий слушок – не совсем приятный и не столь уж и безобидный для девичьей репутации. Со всех сторон Павлу постоянно льют в уши мнимые благодетели эту сарафанную молву. Затем во время последней размолвки Павел становится свидетелем того, как в памятную для него новогоднюю ночь Полину провожает до дому другой. А незадолго до отъезда в старательскую артель ранним утром он совершенно случайно застаёт её за тем, как она возвращается после ночного гуляния на проводах в армию своего одноклассника. При этом Полина, словно чувствуя себя в этом виноватой, скрывается с глаз долой. И хотя ничего в этих эпизодах открыто-предосудительного нет, но, как говорится, нет дыма без огня. 
И все эти эпизоды вызывают в сердце Павла (книжного мальчика, мечтающем об идеале) приступы жестокой ревности, терзают его любящее сердце. Любящее потому, что он, несмотря на всё это, продолжает добиваться от Полины взаимности. И не просто какой-либо привязанности, но – именно любви. Никак не меньше! 
И, тем не менее, этого поставленного на его пути испытания он не выдерживает. И, наверное, именно поэтому на протяжении всего романа он постоянно искушаем попеременно влюбляющимися в него, по-своему интересными девушками. В этой борьбе с искушениями, порою, благодаря случайному вмешательству извне, или особенным стечением обстоятельств, он выстаивает едва-едва. Немалую роль в этом играет его глубокая сердечная привязанность не столько к Полине, сколько к тому бережно хранимому глубоко в сердце идеалу, который воспитался в его душе при чтении русской литературы. На то есть прямые и косвенные указания в романе. 
Надо сказать, что и образы других действующих лиц романа Владимир Чугунов разработал с замечательной дотошностью и основательностью. Хотя и дал им на страницах произведения, может быть, не так много места для "действия и манёвра". Но и Трофим (студент Литинститута), и Николай Петрович (отец Вари, будущий священник), и Людмила Ивановна (его супруга), и Вовка Каплючкин (друг детства Павла), и Веруня (как бы посланная свыше в самый критический момент отношений с Полиной, практически, на гране отчаяния, за которым, не исключено, могло последовать и самоубийство), и Ванечка (совсем ещё мальчик, отрок, но со своей изюминкой), и неунывающий певун и выпивоха дядя Лёва Кашадов-Шаляпин (яркий представитель своего народа), и старатель Зёма, с простонародной наивностью и своеобразной мудростью излагающий свои представления о вере, рае и аде, и, конечно же, незабываемая великолепная Евгения Максимовна (Варина бабушка, для которой главное в жизни, даже главнее церковной обрядовости, – любовь), и многие другие действующие лица – вплоть до лишь в одном эпизоде появляющегося знаменитого московского художника, представителя русского авангарда, Арсения Ильича (а действие романа периодически перемещается и в столицу) – всё это фигуры не фоновые, а вполне самостоятельные, несущие одним им предназначенную "художественную нагрузку". Эта-то полифония разнообразных образов (живых, одухотворённых, характерных, мыслящих) и создаёт глубокое романное звучание произведения, в котором автор избегает "указующего перста", навязывания собственных суждений (разве что в эпизоде, касающемся разговора о сталинских репрессиях – но спишем это на незнание героя романа многих, открывшихся гораздо позже, документов), но позволяет самим героям, через их поступки и взаимоотношения сказать о жизни больше, чем иные философские трактаты и полемические рассуждения. 
Лишён роман и какой-либо социальной окраски – если говорить о таковой в вульгарно-упрощённом значении. Нет, все приметы быта, реалии повседневной жизни в произведении, конечно же, присутствуют. Но эти детали не несут в себе заданной идейной нагрузки. Это именно детали быта. Это всё временное и проходящее. Герои же романа живут главным, вечным и это позволяет ощутить, осознать роман Владимира Чугунова "Молодые", как явление в нашей литературной жизни абсолютно новое и замечательное. Я думаю – это предвестник некой новой русской литературы, вновь зарождающейся после долгих лет надругательств и национального унижения. 
Если мы хотим бороться за дальнейшее существование русской цивилизации, то должны думать не только о том, как адаптировать её к современным общемировым реалиям, но и ставить перед собой особые задачи, чтобы художественными методами строить свою цивилизацию XXI века. Это задачи невероятной сложности. И, тем не менее, они нам по силам. 
В одном из интервью Владимир Чугунов отметил: "Мечтатель" (предыдущий роман писателя. – В.С.) открыл окно, через которое я увидел, если так можно выразиться, поле будущей русской культуры, именно такой, какой я её понимаю. Принял это откровение всем сердцем, и Господь сразу открыл замысел книги, которую я уже сейчас считаю книгой моей жизни. Может быть, именно для того, чтобы написать её, я и появился в этом мире. Иначе я бы просто не стал работать". 
Вот и я хочу подтвердить – "Молодые" (а это первый из целой серии книг, в которых будут действовать – жить, взрослея, герои, уже заявленные в этой книге) – абсолютно современный роман. А ведь время его действия – от середины до конца 70-х годов ушедшего века.

 

Ольга ВАСИЛЬЕВА.

О романе Владимира Чугунова "Мечтатель". 

(Газета «День литературы» № 10 2010 г. Москва)
(Журнал "Вертикаль", выпуски №№ 24,25.
Нижний Новгород «Родное пепелище», 2009 г)  

Если первые произведения Владимира Чугунова, «Русские мальчики» и «Городок», можно с некоторой долей условности отнести к жанрам идеологического и семейного романов, то «Мечтатель», скорее всего, следует законам романа психологического. В биографии любого человека юность, на наш взгляд, является неким эпицентром особого психологического накала. Не случайно ведь искусство – особенно художественная литература нового времени – огромную долю своего внимания посвящало именно юности. Это – период становления человеческой личности, когда простое детское созерцание начинает интуитивно ощущать таинственность мира и, приближаясь к загадкам бытия, катастрофично перестраивается.

"Продолжение"

Повторим, что это период наибольшего приближения к тайне бытия, когда душа человеческая ещё не оглушена бытовизмом существования. Неизбежность этого приближения диктуется обоюдностью притяжения: тайна взывает к отроку, а отрок взыскует тайны. Но если чуткость юной души не укреплена религиозным воспитанием, не вскормлена молоком детской молитвы, если «свет во откровение языков» не коснулся её, то таинственность мира приоткрывается этой душе в ликах искажённых и часто обезображенных. И именно к картине такого психологического взрыва направлен взгляд автора.
Уже название частей романа обрисовывают личностную катастрофу: «Любовь» и «Безумие» – взрыв чувств и разрушительные последствия этого взрыва. Но разрушительны они только внешне. Автор подсказывает: накануне взросления герою-отроку – по молитвам христиански терпеливой бабушки – удаётся прикоснутся к космосу Евангелия. И гибельный взрыв страстей преобразуется в мирообразующий взрыв в пределах одной человеческой жизни.
Главный герой романа – юноша 18-ти лет по имени Никита. Повествование начинается его монологом, из которого, несмотря на полудетскую наивность и задиристую эпатажность тона, мы узнаём много серьёзного о нём самом. С того момента, как он прочёл бабушкино Евангелие, Никита уже, как греховность в себе, решительно осуждает свои детские выходки – за неимением, слава Богу, иных пороков. И автор ненавязчиво показывает, что причиной его детской чистоты служит молитвенное присутствие в этой полуатеистической семье верующей бабушки. Образ её в романе создан с необыкновенной теплотой и реализмом.
С Никитой происходит то же чудо обращения к вере, которое в своё время произошло с апостолом Павлом. В священной Книге его прежде всего поражает реальность и серьёзность жизни. Он понимает, что верующий человек не может врать. Хотя аргументы невозможности лжи у него простонародны и наивны («подвешивание на крюки за рёбра в аду»), но для сознания героя они обладают той реальностью и действенностью, которых он не находит в окружающей его жизни.
Уже в эпизоде, начинающем течение романа – день рождения отца – нам становятся понятны причины вызывающего («протестного») поведения Никиты. Перед нами – поколение неверующих отцов: Анатолий Борисович Лапаев – друг отца Никиты по университету, Филипп Петрович Кочнев – провинциальный писатель советской эпохи, многие годы пробавлявшийся тем, что вёл литобъединение начинающих авторов, которое в своё время посещал отец Никиты; далее Леонид Андреевич Панин – детский ещё приятель отца и, наконец, сам отец героя – Алексей Витальевич. Все они, что называется, творческие, интеллигентные люди: два писателя, университетский преподаватель, со страстью предающийся живописи, и талантливый музыкант, лауреат конкурсов.
Все они не прочь поговорить на темы «религии и культуры». Но они, как люди без религиозного огня в себе, по мнению Никиты, не видят и не понимают «главного», оттого и творчество их, по его словам, лишь «существительные и прилагательные». А нужны – глаголы! И, «набравшись» храбрости, наш герой выпаливает пример настоящих глаголов, преображающих реальность: эпизоды Евангелия о браке в Канне Галилейской, о хождении апостола Петра по воде и о воскрешении Лазаря. Несмотря на то, что Никита пьян, его слова производят некоторый эффект. Это его первое в жизни опьянение как бы символизирует то «опьянение истиной», которое так свойственно юности – когда, при неопровержимом ощущении правды, безопытная ещё душа испытывает унизительное бессилие выразить подлинность своего переживания и взрывается косноязычием речи и нелепостью поступков.
Весь вызывающий тон героя становится понятен и оправдан. Это невольное юродство горячего и искреннего сердца, впервые тяготящегося непроницаемостью и безответностью окружающей жизни. Когда его отец за праздничным столом пересказывает неприглядные эпизоды западной истории и огульно обвиняет в этом христианство – самый наглядный приём атеистической пропаганды – Никита тут же объявляет, что он уходит в монастырь, как бы заявляя этим, что он-то избирает не просто религию, а именно «сгущённую религиозность».
Конечно, в монастырь он не уйдёт. Его заявление просто свидетельствует о том, что эти интеллигентные, образованные, начитанные в истории люди не понимают того, о чём говорят. Хотя они должны обладать опытом постижения феноменов действительности «изнутри»: ведь как люди творческие, они знают, что для суждений о живописи, о музыке, о слове, нужен некий опыт жизни «внутри» живописи, музыки, литературы. Так и для суждений о религии нужен опыт жизни «по вере». Отец Сергий Булгаков писал: «Итак, в основе религии лежит пережитая в личном опыте встреча с Божеством, и в этом заключается единственный источник её автономии. Как бы ни кичилась мудрость века сего, бессильная понять религию за отсутствием нужного опыта, за религиозной своей бездарностью и омертвением, те, которые однажды узрели Бога в сердце своём, обладают совершенно достоверным знанием о религии, знают её сущность».
Никита только прикоснулся к этому миру, но уже обрёл небольшой, но изменивший его видение опыт «взгляда изнутри».
И вот в минуту смущённых, типично подростковых, размышлений о монашестве («идти мне в монахи или не идти?.. И ещё! Как уйти? Торжественно или просто с котомкой?..»), Никита встречается с Машей. Внутренний мир его как бы густеет вокруг этого образа. Если монастырь он примерял на себя, как неподходящую по размеру одежду, то при встрече с Машей неясное бурление его чувств оформляется в первую влюблённость. В ней он с внутренним восторгом узнаёт родственную душу (Маша – спокойно верующая девушка), и его упрямое религиозное неофитство «назло всем» начинает приобретать черты церковности.
Пора сказать о женских образах романа. Если в отношении с мужчинами Никита требовательно идеологичен, то к женским персонажам романа он чаще всего или снисходителен, или затаённо любопытен. Только бабушка выпадает из этого ряда, образуя некий таинственный центр сюжета. Можно даже сказать, что просто «тайно молитвенный» – в то утро, когда Никита ощутил, что он выздоравливает от охватившего его дурмана, он столкнулся на кухне с хлопотавшей бабушкой и, заметив её улыбку, догадался: «Поди, всю ночь, как и все эти дни, молилась, а теперь думала: вымолила таки…»
Если сёстры Панины символизируют детское, простое и необременённое инстинктом отношение Никиты к другому полу, то Маша и Елена Сергеевна встают перед ним, как полюсы интимности, позволительной и недолжной. Напряжение между этими полюсами и организует движение сюжета. От лёгкой дружбы – через страсть – к одухотворённой любви, таков путь героя в этой истории.
При чтении «Мечтателя» приходит на ум известная повесть Тургенева «Первая любовь», да автор и не скрывает явной переклички с этим произведением. Герой на одной из страниц сам указывает на сходство:
– Как в «Первой любви»…
Эта постоянная перекличка с сюжетами русской классики характерна для творчества автора «Мечтателя». Но в этой перекличке элементы сходства сюжетных ходов и психологических портретов намеренно окрашены в полемические тона. При всём своём неувядаемом художественном мастерстве, с которым выполнена повесть Тургенева, она оканчивается неким духовным бессилием, вообще характерным для таланта этого замечательного писателя. Поток лирических событий проделывает в «Первой любви» путь стихийной волны – зарождается, возносится и разбивается, оставив в душе героя недоуменный вопрос «зачем?».
У Тургенева этот вопрос остаётся без ответа. В «Мечтателе» современный автор пытается передать нам предощущение возможного ответа на вопрошание души, измученной в волнении той же лирической стихии. Она так же неотвратима, так же неизбежна, столь же остра и болезненна, но в романе возникает ощущение её подчинённости более высоким и сознательным требованиям человеческой души. Эти требования, постепенно, не сразу постигаемые героем, обуздывают бушующие в его плоти страсти и удерживают его от падения буквально на краю пропасти.
В этом нам видится не просто художественное проникновение в область «неясного и нерешённого», соблазняющее многих современных авторов атмосферой нынешней вседозволенности, но и глубокий религиозный взгляд на состояние души, охваченной волнениями природной стихии. Причём этот взгляд отечески любовен, хотя направлен он в такую область человеческих отношений, которой, надо признать, христианская традиция касалась весьма не часто, а касаясь, в большинстве случаев удовлетворялась требованиями общей морали. Иррациональность стихии пола, неотменность её зовов, религиозная её природность человеческой душе – до поры, до времени обходились молчанием в литературе, следующей целомудренным правилам христианской традиции. Но само время взорвало это молчание, секулярный, скудеющий верою мир бросил вызов христианству, совлекая с человека прежние покровы бессловесности и стыда именно в этой области.
Верующим людям непривычно и трудно говорить об этой стороне жизни, которая глубоко и часто болезненно открывается в каждой судьбе. Но «целомудренно» молчать об этом больше нельзя. Церковное сознание должно столь же тщательно исследовать все оттенки этой области «неясного и нерешенного», как оно в течение столетий исследовало остальные способности и свойства человеческого сердца. Одну из таких попыток мы видим в романе «Мечтатель».
Нужно сказать ещё и о самом названии романа. Мечтательность – свойство юности, коренящееся в ещё зыбкой психологии формирующейся души, она не идеологична, она – пафосна, она – отражение энергии, созидающей душу, но, по неисповедимым причинам, отражение, потерявшее память о своём религиозном истоке. Мечтательность – это беспамятство, и она, несомненно, окрашивает жизнь в трагические тона.
Возвращение от юношеской мечтательности к памяти об основах бытия связывается в жизни Никиты с образом Маши, как предназначенной ему невесты, приходящей «издалека» и в конце романа снова исчезающей вдалеке. «Далёкость» её наиболее резко характеризуется церковностью, не имеющей места в той среде, в которой обитает Никита, до которой ему ещё нужно дорасти, преодолев в себе мечтателя. Религиозность бабушки, которая «совсем рядом» с Никитой и его родителями, воспринимается ими, как старческое чудачество, свойственное вообще старым людям, как неотъемлемое, но безобидное свойство прошедшей эпохи. Но именно бабушка с её непрестанными молитвами является в жизни Никиты мистическим «тормозом», блокирующим его стремительное скольжение в бездну плотского «хотения», именно верующая бабушка, её молитвенное воздыхание о родных смиряет волнение в семье Никиты и приводит в разум его самого.
Эта сдерживающая узда, не дающая разыграться произволу страстей, мелькает как бы на периферии романа, но мелькает настойчиво и постоянно – то просто в повседневном призывании имени Бога, то во внезапном интересе к евангельским сюжетам, то в иконке Божией Матери, появляющейся в доме Елены Сергеевны, а то и просто в любопытстве юности к загадочной важности церковной жизни. Эти «напоминания» если и не вразумляют окончательно главного героя, то сдерживают и остужают его в критические моменты жизни.
Нужно сказать несколько слов и о художественном методе романа. Ныне заявляющие о себе православные авторы в поисках художественных средств для удобопонятного диалога с современным сознанием часто обращаются к жанру фэнтези. При внешней кинематографичной яркости сцен и голливудской закрученности сюжета, они, тем не менее, не редко производят впечатление антихудожественное. Может быть, это происходит от бессознательного пересечения трудноуловимой границы между художественным миром сказки и запретной областью магизма. Для современных писателей, выросших большею частью в безрелигиозной среде и обретших веру уже в сознательном возрасте, то есть исторически лишённых «жизни в традиции», эта ошибка вполне понятна, но она роковым образом откликается в их творчестве. Удовлетворяя законной, казалось бы, любознательности и пытливости человеческого ума, их книги переносят читателя за ту грань, что положена между познанием и тщетным любопытством. И в бесплодности этой тщеты оскудевает художественное слово.
 Поэтому нам более интересными и заслуживающими внимания кажутся те авторы, те произведения, в которых творчески переосмысливается и используется опыт трезвой русской прозы. Владимира Чугунова с полным правом можно отнести к этому разряду писателей, не уступающих «духу времени». В попытках этих писателей оживает русская литературная традиция, которая до сих пор является для нас свидетельством о подлинности православного мировосприятия. Дерзновенно исследуя высоты и низины бытия, с религиозной чуткостью постигая мир человеческой души, русская литература сделала художественное слово духоносным, способным к благодатному воздействию на читателя. На пути служения этой традиции стоит и автор «Мечтателя».

 

Сергей Чуянов.

«Городок» как модель Отечества

(Нижегородская правда. №135, 2911.2008 г.) 
(Нижний Новгород «Родное пепелище» 2008 г.)

Проза, в которой нет авторского лукавства, – редкая гостья в современной отечественной литературе. Такова новая книга Владимира Чугунова «Городок», вышедшая в этом году.

"Продолжение"

Сам автор идентифицирует себя с представителями «новой русской культуры», которые сохраняют христианские человеческие ценности и осмысливают их место в современном бытии. В основе нового произведения писателя жизнь маленького провинциального городка. На страницах книги нет шумных праздников, начальственно-административно-обывательских интриг. Есть рубцовское ощущение «тихой родины», в которой все гармонично даже при кажущейся дисгармонии.
Малый город его книги – это модель Отечества в целом. Жива тут родная, выстраданная веками и незабываемая нормальными людьми история, сохранены культура народа, его традиции и вековой уклад. И самое главное – нет противостояния «старины» и «современности».
Такое искусственное противопоставление всегда нарушает естественный ход цивилизации. Пример тому – великий Китай, в котором никакие «культурные революции» все же не изменили тысячелетнего поступательного движения нации. Автору этих строк пришлось и самому убедиться, какое огромное уважение сегодня в Китае проявляют к опыту и жизненной мудрости стариков, как сохраняют свое традиционное национальное искусство, как серьезно и ответственно относятся к своему тысячелетия создававшемуся миру.
Главное, сохранить истоки, не завалить их мусором, не переключаться на дистиллированную воду из пластиковых бутылок, предав забвению родниковые ключи. Вода в них воистину живительная.
В книге нашло отражение наше время размышлений над собственной историей, в том числе и недавней. События 1917, 1937 годов, купечество, старообрядчество – все это так или иначе коснулось героев «Городка», бросило отсвет на их судьбы, взаимоотношения.
Понятие географической провинции всегда отличалось от провинциальности душевной и интеллектуальной. Последней могут быть отмечены и жители столиц, больших европейских городов, в чем автору этих заметок приходилось убеждаться не раз. А бывает удивительный духовный и душевный свет открываешь в людях затерянной деревеньки или маленького провинциального города. Его-то нам и показывает автор новой книги. Он ведет нас туда, где есть человеческое тепло, которого нам часто не хватает. Простые человеческие добродетели под его пером обретают статус мудрости. Особенно лиричны воспоминания героя книги о детстве. Ведь это самая светлая пора у человека, самая важная. Тот опыт, который получен в детстве, даже далеко не безоблачном, несешь с собой всю жизнь и потом отдаешь людям.
А еще Чугунов сохраняет в своей книге прекрасную русскую речь, с ее красотой, выразительностью и образностью. На страницах «Городка» нет жаргона, блатной «фени», цинизма. По нынешним временам это своего рода вызов. Для такого нужна смелость, уверенность, основанная на незыблемых христианских ценностях.

 

Ольга Васильева.

О «Русских мальчиках» Владимира Чугунова 

(Газета "День литературы"  №11 2008 г. Москва)

Название книги Владимира Чугунова взято из Достоевского. Это не случайно. Сделана заявка на идеологический роман. Но если о жанре «Русских мальчиков» можно поспорить, то определение «идеологический» вполне подходит к этому произведению.

"Продолжение"

Перед нами – по крайней мере, один из того множества «оригинальных русских мальчиков», которые «только и делают», что говорят и размышляют о вековечных вопросах. Вот о чём книга. Виток спирали, повторяющий в новом повороте времени старые темы. Но «старые» не в смысле «изношенные и надоевшие», а скорее, приближённые к библейской «ветхости»-вечности. Одно и то же тревожит человека, как только сознание просыпается в нём: рождение, жизнь, путь, смерть. Это вехи человеческого труда и восхождения или расслабления и падения.
Человеческий тип, обозначенный Достоевским этим ёмким и точным словосочетанием «русские мальчики», несёт в себе несколько смысловых нагрузок – прежде всего это национальное качество, в каждом образе Достоевского русская душа узнаёт себя. А вот слово «мальчик» многослойно. Оно заключает в себе и иронию, более привычную для современного слуха, и необыкновенную глубину.
Как сказать современному человеку о «вечных проблемах»? – языком абстрактной философии, мелкой публицистики или схоластического богословия? И вот берётся сознание на своей зорьке: отрочество. Первые чувства: любовь к Родине, к природе, к женщине, к искусству. Герой книги Владимира Чугунова по возрасту уже не отрок, но отрочество взято писателем не как временной отрезок, а в его пафосе, в идее – волнении, трепете, с которым главный герой переживает свою жизнь: читая Библию, идя за стадом, разговаривая с женой, любуясь детьми.
«Неуёмная жажда деятельности», «таинственные, как смерть, лучи вечернего солнца», «переживания», «осязаемая надежда» – атмосфера чувственного юношеского напряжения охватывает читателя с первых страниц книги. И как охлаждающий ветерок, звучат древние слова Библии: «Сын мой! если ты приступаешь служить Господу Богу, приготовь душу твою к искушению». Создаётся впечатление диалога. В этом диалоге есть вопрошающий и отвечающий. Но странны эти вопросы и ответы. Вопрошающий лишь являет своё недоумение, смятение и напряжение души, а Отвечающий воплощает его в вопросы и ответы: «прилепись, будь твёрд», «не смущайся».
Создаётся «ощущение таинственности, какой-то всё ускользающей близости», так что томительные строки «Песни песней» становятся выражением состояния героя: «…я встала, чтобы открыть возлюбленному моему, а возлюбленный мой повернулся и ушёл!»
Таким образом, в начале первой главы создаётся образ человеческого предстояния перед Богом, линия внутреннего бессловесного диалога, некое напряжение нити между человеческой душой и Богом. И через этот оптический настрой, в струе небесного освежающего холодка нам предложено проследить судьбу главного героя.
Наряду с линией его судьбы, сюжет ветвится множеством историй, встреч, упоминаний о людях, которых встречает главный герой на своём пути. Перед нами – образы современников, то сливающиеся в народную массу, то вырастающие перед взором читателя в яркие запоминающиеся личности.
Особенно нужно выделить женские образы книги. Бабушка Марфа с её памятованием Бога, которая осталась в памяти детским удовольствием от вкусной белёной похлёбки, от её пирогов с малиною да позабытого пшенника. Бабушка Шура, для которой не было плохих людей. Матушка Варвара, встретившаяся герою в период его интеллектуальных поисков и блужданий. И, наконец, образ жены, безмолвным ангелом сопровождающей героя на всём протяжении книги. В этом проявилось художественное чутьё автора, безошибочно находящее в русской литературной традиции созвучные темы и как бы поверяющее собственные художественные открытия с вершинами словесной традиции. В связи с этим, конечно, приходят на ум женские образы Достоевского, являвшиеся мистическим символом тайны, надмирным звеном психологических и бытийных антиномий – Соня Мармеладова, Хромоножка.
И как герои Достоевского, припадавшие к земле – этому собирательному образу идеальной женственности – так и герой «Русских мальчиков» как бы впечатляется в детстве и припадает в мятежном возрасте к женскому началу в его божественном, материнском, супружеском образах.
В чём, на мой взгляд, актуальность книги «Русские мальчики»?
В том, что автором взят так называемый неофитский период жизни человека, пришедшего к вере. Пора духовного ученичества, в которой постепенно меняется мировоззрение героя. Но процесс рождения и роста не безболезнен. На первых порах – и в этих страницах, на мой взгляд, узнают себя многие новоначальные – герою приходится претерпеть много внутренних искушений, характерных именно для нашего времени. Это, прежде всего, искушение аскетическим аспектом христианства.
Надо сказать, что это стало настоящим камнем преткновения для нашей молодёжи, пришедшей в церковь. Причём это искушение для самых горячих и глубоких натур, жаждущих истины в какой-то конечной её инстанции. И это настоящая проблема внутрицерковной жизни, провоцируемая нашими православными издательствами. Монашество, в самом начале своём объявившее себя, как иное миру, и вело себя соответствующим образом – человек уходил в пустыню на зов, касающийся лишь его одного. Но постепенно этот глубоко личный путь стал идеологизироваться и постепенно занял значительное место в учительном христианстве.
И если в единомысленном православном государстве аскетическая идеология занимала определённую мировоззренческую ступень, то на секуляризированном пространстве современной России, с возрождающимися и очень слабыми ростками веры, литература, не просто исповедующая, но и проповедующая аскетизм (особенно в книгах современных авторов – например, архимандрит Лазарь) способна не только не повысить духовный авторитет христианства, но и дестабилизировать и так ещё довольно слабую и неспокойную духовную жизнь нашей Церкви.
Ещё одно искушение преодолевает главный герой книги – соблазн общественного служения. Это как бы другой полюс затворничества. Герой попадает в Петербург на съезд организации «Славянская Соборность». Какая же задача была целью этого многолюдного собрания? Оказывается, переименование Ленинграда в Петербург. Но вот нашему герою дают слово, и он, как и полагается русскому мальчику, начинает с главного. Он говорит о высокой цели каждой человеческой жизни, о покаянии и о семье. После выступления к нему подходит отец Фёдор и говорит, что это должен был сказать он. Потом молодая супружеская пара обращается за советом к нему, и, наконец, происходит разговор с незнакомым юношей, таким же русским мальчиком, каким был он сам на первых страницах книги. Как сказал один из церковных деятелей начала XX века: «Обязанность действовать даётся убеждением, а не саном».
Эти слова, на мой взгляд, отражают реалии нашей сегодняшней религиозной жизни. Несмотря на то, что наш герой ещё не имеет сана, слова его имеют притягательную силу для окружающих. Он как бы стяжал благодать священства в малой церкви семьи – через духовное осмысление естественного отцовства. Будущее же церковное посвящение в сан будет констатацией совершившегося таинства.
Необходимо сказать несколько слов о смелости автора в его обращении к таким темам русской культуры и общественного бытия, которые, к сожалению, просто недоступны современному сознанию. Из многих имён русских славянофилов и писателей, продолжавших традицию глубокой литературы, автор особенно выделяет имя Розанова, неуловимого для потомков в оценке его личности, но так плодотворно поработавшего на ниве русской литературы, истории, общественной и церковной жизни, оставившего беспощадный анализ русской действительности.
В разговоре с русским мальчиком герой рассказывает трагическую историю личной жизни писателя и отзывается на неё примером из святоотеческой литературы. У преп. Симеона Нового Богослова он находит идеи, созвучные розановским и сожалеет, что церковное слово утешения не коснулось слуха нашего писателя.
На вопрос юноши о возможности восстановления монархии в России следует мудрый ответ о необходимости восстановления духовной годности русских людей. Итак, в конце книги перед нами речь «не мальчика, но мужа». Перекличка с Достоевским в начале книги заостряется в полемику с ним в конце.
Русские мальчики не только говорят о смысле жизни, но и зреют в этих разговорах, не только задают вековечные вопросы, но и обретают мужество отвечать на них. Финал книги напоминает случай из литературной истории: стихотворную переписку м. Филарета с Пушкиным.

«Дар напрасный, дар случайный 
Жизнь, зачем ты мне дана?» -

вопрошал поэт. И получил не менее изящный по форме и глубокий по смыслу ответ:

«Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога мне дана…»

Имея перед глазами такой трогательный пример тактичного и талантливого отеческого вмешательства церковного иерарха в литературу, почему-то не нашлось в дальнейшем подражателей этому благому делу. И вот в лице автора книги «Русские мальчики» прозвучало благословение русской словесности. Конечно, это не так «на виду» как в случае с Пушкиным и Филаретом, но ведь истинная религия именно в этом дивном равенстве обретших веру, в том, что и не в сане можно произнести пророчество, наставить на путь, исцелить от болезни. И свт. Филарет, став на некоторое время Пушкиным, как бы облекшись в него, чуть-чуть охладил пыл, напомнил забывчивой юности:

«Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога нам дана…»

Известно, с каким восторгом Пушкин признал это отеческое превосходство, назвав ответ св. Филарета «арфой Серафима».
Особенность образа главного героя ещё и в том, что, назвав его «мальчиком», автор показывает нам историю женатого человека. С первых страниц книги это уже муж и отец, обременённый многими заботами и скорбями многодетного семейства. И возрасти этому герою в меру «мужа совершенна» помогает не только обретённая им вера, но и семья.
Именно семья придаёт вере особое напряжение, я бы сказала, кровность. Поразительны страницы, описывающие молитву героя, когда он был вынужден оставить больного ребёнка. «Никогда прежде… я так не молился! Так бестолково-неистово! Всё моё тягостное чувство безысходности вылилось в этих бессвязных словах, прося, почти требуя чуда». Приходят на ум воспоминания современников св. Иоанна Кронштадтского – именно впечатление дерзновенной молитвы было у наблюдавших за ним очевидцев. Но ещё думается и о том, что это отчая, родительская молитва. Всякий, кто испытал подобные страшные минуты у кроватки ребёнка, знает её. Вот какие огоньки молитвы, живой веры способны высекаться в семье.
Опыт подобных переживаний и молитв даёт право нашему герою в конце книги дерзновенно сказать: «Мне, как отцу, понятен Розанов, который вам непонятен». В этом знаменательность книги «Русские мальчики». В литературу пришёл не только священник, но и человек культуры. И обе эти стороны человеческой личности: священническая и жизнетворческая – в своей соразмерности и равновесии позволяют герою по-особому взглянуть на нашу культуру и обрести новую точку отсчёта в ней.
В XIX веке церковный взгляд на литературу был преимущественно отрицательным. Суть его ярко отразилась в литературной легенде об исповеди Гоголя. Его духовник, о. Матфей, якобы потребовал от писателя «отречься от Пушкина». В основе этого требования и отношения к искусству, как к занятию греховному, лежала своеобразно понятая евангельская фраза, что «мир во зле лежит».
С одной стороны, это подтверждала и сама литература, отражая исторические, социальные и психологические драмы, конфликты и даже преступления. Но, с другой стороны, это изображение было в контексте христианского космоса. Идея «блага» была центральной для культуры этого космоса. И это значимо: ведь чтобы в апостасийном, отходящем от Христа мире осознать жизненную ценность, бытийную необходимость евангельских заповедей, нужно сначала просто понять и принять в душу ценность «добра». И для русской художественной литературы существенно было именно то, что эта гуманистическая идея «блага» была окрашена в христианские тона, и только к концу эпохи она стала отрываться, уходить за пределы этого христианизированного космоса, нарядясь сначала в «народные» одежды, а потом откровенно представ в революционной броне.
В русской литературе Евангелие из привычного объекта богословской схоластики становилось прикровенной сутью художественного образа. События, явления, характеры литературного произведения неизменно высвечивались или оттенялись евангельским светом. Именно в русской художественной литературе Евангелие предстаёт перед нами в объёмной смысловой многозначности, и для расцерковленного сознания художественная, образная речь оказывается наиболее адекватно передающей глубину евангельских притч и сюжетов. Приведём пример из Пушкина: Татьяна в конце романа поступает по-христиански. Мы чувствуем нравственную высоту её поступка. Но в то же время из него нельзя сделать правила, он индивидуально неповторим и ни в коем случае не вместится в рамки схоластического поучения.
Книга Владимира Чугунова – это продолжение традиции русской словесности и новаторское начинание. Автору удалось сделать духовную составляющую стержнем сюжета, характеров и образов книги. Если раньше в художественной литературе точкой отсчёта был человек, то в книге Владимира Чугунова – Господь. С Его зова к человеку начинается таинственное созидание личности. Но эта личность не уходит в пустыню, не скрывает лицо своё от мира, а силой внутренней преображающей энергии изменяет окружающую действительность.
Так, герой выступает на общественном поприще – и из воодушевлённого моря людей, охваченных хорошей, верной, но неглубокой и односторонней «идеологической» идеей, выступают несколько человек, взволнованных этим зовом к устроению жизни на иных, вечных основах.
Он трудится пастухом – его социальное служение находится в самом низу общественной лестницы, но в деревенских жителях невольно просыпается смутная память об их исконном крестьянском (христианском) быте.
Он строит новые отношения в семье – и вот уже жена «приобретена для Господа», и дети в этой семье обретают свойственное им «по природе» ангелоподобие. Пусть это «ангельское счастье» малых деток преходяще, но оно дарит душе столько света и тепла, что этой любви порою – часто! – хватает на всю оставшуюся жизнь. Это так важно – ведь столь многих хранит в жизни от последнего отчаяния этот евангельский свет осиянного детства и родительских молитв.
И если начинается книга с ветхозаветного диалога с Богом, то заканчивается описанием пасхальной заутрени – свершением и обетованием. Герой «Русских мальчиков» выходит из храма с женой. Его состояние вполне подходит под определение «райское»: «не было ни в чём нужды», «скорби – пусты и незначительны, впереди благостность утра и глядящая с небес вечность». Это – человек, живущий в искупленном мире. Достичь этого искупленного царства можно в земной жизни – утверждает автор. Лестница же, по которой герой книги, ступень за ступенью, поднимается к этой пасхальной ночи, художественно воссоздана в «Русских мальчиках».

 

Владимир Данчук. 

«Русские мальчики» 

(Интернет журнал "Русская линия", журнал "Вертикаль. XXI век"  вып. 22, 2008 г.)
(Нижний Новгород «Родное пепелище» 2008.
Журнал «Вертикаль. XXI» Выпуски 21,22 – Нижний Новгород 2008)

«Сколько вот лет критика, библиография приглядываются к "начинаниям начинающих" и ждут: "не талант ли?" И как радуются, если есть хоть "признаки таланта". Рождение "таланта" в литературе радует всех: это счастье и честь страны, удовольствие каждого. Эх, добрые читатели. От тебя, публика, от твоей серьёзности ведь действительно зависит судьба литературы и, косвенно, целой страны судьба». (В. В. Розанов)

"Продолжение"

Странное и, пожалуй, небывалое явление представляет собою современная литература: есть громкие имена писателей, известные не только читающей публике, время от времени возникают книги, возбуждающие едва ли не всеобщий интерес, но самой художественной литературы как бы нет+ То есть нет той культурной общности, которая пробуждает ощущение некоего художественного единства и которая покрывалась бы названием "русской литературы конца XX – начала XXI века".
Тем, кто помнит более чем полуторовековое господство "толстых" журналов на пространстве русской культуры, дикостью или, скорее, одичанием общества представляется их "тихое и безмолвное" существование в настоящее время. Но, как думается, не только состоянием читательского сознания можно объяснить угасающий интерес к "серьёзной литературе", которую хотят представлять наши традиционные "толстые" журналы. Пора, кажется, предъявить серьёзные претензии и к самой "серьёзной литературе".
И всё же надо для начала оговориться. Очевидно, что, как ни уродлив был советский союз писателей, он, так или иначе, знаменовал собою таинственно неопределимое, но вполне определённое пространство в культурной жизни народа. И в этом пространстве осуществлялась не всегда зримая, часто отвергаемая и побораемая, но неразрывная связь с традицией русской культуры. Надо бы вспомнить здесь значение традиции, "предания", для любой культуры. Это в полном смысле слова "передание" следующему поколению жизненных сил для дальнейшего существования – как перетекание "древесных соков" из матушки-земли в крепость коры, в эластичность ветвей и сочную яркость листьев и плодов. И отсюда ясно, что разрыв с традицией неизбежно приводит к угасанию творческой энергии в культуре, к "усыханию кроны".
Ныне всё очевиднее становится, что в советской культуре, начавшейся с полного отрицания любой, самой малейшей связи с прошлой культурой, это прошлое, тем не менее, было самым мощным и непрекращающимся культурным влиянием. К этому общему замечанию можно и нужно бы сделать многочисленные и разнообразные "примечания", но, как ни жаль, это выходит за рамки темы наших заметок. Главное, что занимает нас в этом вопросе, это то, что настоящий разрыв с культурной традицией произошёл через 70 лет после революционного разрыва исторического бытия России.
И к этому – не дай Бог, окончательному! но, по меньшей мере, основательному – разрыву с традицией русскую культуру привела, разумеется, демократизация жизни страны… Впрочем, демократизация, не как факт мировой истории, а как духовное стремление в ней, приводит к такому результату любую культуру. Поэтому скажем корректнее: обвальная и повальная демократизация жизни знаменовала собою наиболее полный в истории нашей страны разрыв с национальной традицией. Такого ещё не было. Но есть надежда, что пока – "больной в горячке", и кризис ещё не наступил.
В подобном же состоянии – "горячки", потери почвы под ногами – очутилась и наша "серьёзная" литература. Всеобщий порыв к демократизации, к "общечеловеческим ценностям" был подобен урагану, и трудно винить наших писателей в том, что они были волей-неволей увлечены этим мировым ветром (или "моровым поветрием"). Тем более что при самых разных симпатиям к ним, легко усмотреть, что общим для них симптомом было ослабление чувства традиции (что кажется вполне извинительным, если принять во внимание целое семидесятилетие насильственного "вавилонского пленения" в царстве односторонней и примитивной идеи).
Ослабление чувства традиции, скажем прямо, заключалось в потере религиозности. А ведь все мы уже знаем, что истоки культуры – в её европейском обличье – лежат в христианстве. И чем более религиозная составляющая выветривается из культуры, тем более последняя "тощает" и истощается. И писатели – многие советские и все почти постсоветские – видели и признавали в традиции уже только, так сказать, её культурную составляющую. И при всеобщей демократизации, когда атеизм, то есть безбожие, стал уже не идеологией власти, а мироощущением народа, эта "полегчавшая" традиция без особых усилий оторвалась от пока ещё родной почвы (родной уже почти исключительно физиологически) и исчезающим облачком стала подниматься в небо культурной памяти… Это не такой уж парадокс, что религия, "связь с небом", делает культуру земноустрояющей и народной, жизненной и национальной, а устранение её из жизни превращает культуру в интернациональную "игру в бисер" для немногих знатоков и посвящённых, в некий необязательный и периферийный пар общественного бытия.
Традиционные культурные "значимости" прошлого, великие имена Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого, да и всей великой когорты русской словесности, теперь уже по-настоящему "забронзовели", стали "окамененным нечувствием" в жизни литературы (если, по чести, ещё можно пользоваться этим термином для обозначения словесных упражнений современных авторов). Признание их значения и великости – без признания великого значения Православия для жизни русской культуры – превращается в обыкновенную дань культурной памяти, становится неким общеобразовательным культурным багажом – без реального воздействия на бытие текущего современного литературного процесса. Истинной "тягой", центром притяжения творческих усилий – или, скорее, "подземным вытяжением" их, "чёрной дырой" – давно уже стало вольное и волевое стремление к небытию, впервые ясно и программно заявленное в искусстве начала прошлого столетия – в какофонизме (музыка), в абстракционизме (живопись) и в авангардизме (литература).
Разрушение форм или просто произвольное и ребяческое "скрещение" их, распад смыслов или, мягко выражаясь, наполнение смысла бессловесным и неназываемым содержанием – всё это, лукаво именуемое анализом, стало ведущей парадигмой творческих усилий. Но это же трюизм, что сознательное стремление к оригинальности в творчестве неизбежно приводит к оригинальничанью, к выхолащиванию и бесплодию искусства. И тем не менее…
Я уверен, что большинство современных авторов, прочитав эти строки, если мои заметки вообще попадутся им на глаза, с искренним возмущением скажет, что уж в этом-то они "ни сном, ни духом". Боюсь, что всё-таки.
Дело в том, что писатели досоветского периода могли почти безнаказанно позволять себе роскошь быть людьми нецерковными – столь густо и полноводно была напоена народная жизнь религиозными токами, и мощное излучение этих токов, пронизывающее культуру, почти любому и каждому таланту придавала жизненное значение и некий вес в национальной культуре. Оскудение этих токов и маргинализация церковной жизни не сразу отозвались в культуре – русская почва была удобрена целым тысячелетием созидательного труда в "связи с небом". Но это поистине царское наследство досталось "блудным сынам" и было расточаемо буквально с нечеловеческими усилиями.
Нам, людям эпохи демократизации, достался от былого богатства лишь тонкий слой питательного "гумуса", в виде не очень значительной прослойки церковного люда в многомиллионном теле народа, и покаянная память о созданном в прошлом величии. И теперь просто опасно быть атеистом – очаги религиозной жизни ещё редки на грандиозных пространствах нашего отечества, слабо проницают толщу народной жизни, и в этих условиях творческие данные очень скоро теряют свою энергетику и, истощаясь, оставляют в творце только муку по не могущему уже быть высказанным. От дарованного умения лучше видеть, тоньше слышать и точнее говорить доступным остаётся только усилие к оригинальности – то есть говорить, видеть и слышать "не так, как все"+
Бесплодность творчества расползалась по культуре уже в советские времена, усиливаясь и множась к концу эпохи, а в последние 20-30 лет стала просто знамением некоего, хочется думать, переходного периода. Каких бы жгучих и запретных тем ни касалась современная "серьёзная" литература, ни одно из её произведений не стало художественным событием, "эпохальным" – хотя бы в смысле нашей, коротенькой пока, переходной "эпохи". Положение прямо странное: черпая, кажется, с самого дна современной жизни, литература, тем не менее, остаётся как бы "сама по себе", а жизнь – сама по себе.
Более того, у стороннего наблюдателя, стоящего в некотором отдалении от творческих мастерских и лабораторий, в эти годы могло невольно сложиться впечатление, что современное искусство как бы "забегает вперёд" духа времени, что оно опошлилось гораздо поспешнее и охотнее, чем жизнь, его, вроде бы, порождающая. Что так называемая "чернуха" разлилась в искусстве полноводнее, шире и полновластнее, чем это было и есть в действительности. Похоже, что в 90-е годы искусство стало прямо неким магическим заклинанием, зазывающим духов тьмы в нашу жизнь. И возникает подозрение, что многое нехорошее, что называется, "накликали" – по крайней мере, старательным оправданием порока.
Подобные подозрения уже возникали по поводу и самой "великой русской литературы": мол, при всём своём разнообразии и разностилии, она удивительным образом, даже как бы нечаянно, окрашивает убеждения и настроения читателя в демократические тона. К сожалению, и сейчас частенько приходится соглашаться с этим выводом. Но на то она и "великая", наша литература, что, при наличии более глубокого интереса к ней и нравственного усилия в своей жизни, из неё можно вычитать совсем иное – таинственно, творчески скрытые указания на родники жизни, тайные знаки обратной – от пропасти – дороги. Такому прочтению культуры, требующему известного духовного напряжения, и служит интеллектуальная аскеза, непременная "составляющая" истинной творческой жизни.
Эта аскеза находит самое разнообразное индивидуальное выражение в духовном устроении истинных "авторов культуры", но основа её – в религиозном, в своём источнике, сознании иерархичности бытия. Ибо область эстетики, "художественного", имеет и свою нижнюю границу – в "без-образном", нисходя за которую любой дар обессиливается и теряет свою ценность, и свой верхний предел – в "преподобии", за которым творчество прекращает иметь дело с образным преображением материала и становится подвигом, преображающим образ самого творца.
Границы "возможно художественного" духовны и постольку не самоочевидны. Для опознания их в пространстве культуры как раз важна и существенна, помимо личной воли, насыщенность родной культуры энергетикой народной веры. И хотя нематериальная определённость творческих пределов оставляет известный простор для новаций и экспериментов, но – и тут мы возвращаемся к теме наших заметок – не каждому времени позволены игровые вольности с нормами бытия. Чтобы художники нового времени могли позволить себе прежние футуристические фокусы, ломку форм и своеволие смыслов, и чтобы при этом их "штуки" имели хоть какое-то отношение к области художественного, надо, чтобы жизнь вокруг этих художников теснилась формами и избыточествовала смыслом. А, как уже было сказано, такое "цветение" возможно только в народном поле, оплодотворённом энергетикой религии. Кажется, прошедшее столетие вполне доказало и невыносимость безбожного существования, и выхолощенность его творческого потенциала.
В нашей культуре недавнего прошлого этот процесс "истощения почвы" был, как известно, замедлен искусственно-религиозной идеей общечеловеческого блага, довольно скоро под воздействием народной религиозности сменившей маску революционной беспощадности на почти человеческое лицо – правда, со временем всё более деревенеющее от оскудения молитвенных токов.
И это оскудение имело свою причину: необременительная для ума идея стерильного блага, без Бога и Церкви, весьма привлекательна на первый взгляд и легко приобретает себе адептов. Но она настолько лишена корней в человеческой природе, что может держаться только насилием или наваждением и, похоже, в советском эксперименте в последний раз полностью изобличила себя в своей истинной сущности "мечты". И, заметим, весьма характерно, что в советском пантеоне эта идеологема – царство мечты – была чуть ли не основным божком, на алтаре которого юность, как воспитуемый резерв общества, призывалась приносить в жертву мятежный жар своих сердец. Взгляду нынешнего мечтателя и фантазёра этот божок уже недвусмысленно демонстрирует свою оккультную сущность.
Иными словами, всё прошедшее столетие в нашем отечестве происходило угасание творческой энергии: религиозное напряжение ослабевало – ввиду физического и нравственного уничтожения его носителей, народная толща одебелевала, народное мировоззрение становилось всё более мелким и овеществлённым, его самосознание приобретало абстрактные черты теоретизма, отражая уже не своё бытие, а насильственно установленные или "наведённые" представления о нём. Похоже, что это историческое обмеление народного сознания отозвалось даже в техническом творчестве, коренящемся в бытовом, наиболее внешнем и рассудочном – так сказать, инструментальном – слое духовного состава человека. Поэтому наше отставание в технике, прикладной науке, в организации производства не всегда и не в полноте можно объяснить причинами только политического характера. Но, разумеется, наиболее катастрофично оно, это обмеление, отозвалось в тех областях культуры, которые не только отображают, но и формируют народное мировоззрение. Поэтому немудрено, что на наших глазах русская словесность утрачивает тайну художественного слова, ибо ценность его не столько в объективации личных переживаний (впечатлений и "усмотрений"), сколько в соотнесённости с религиозной реальностью жизни вообще.
"Позвольте, это что ж? – слышится известное возражение. – Значит, стоит только писателю стать церковным человеком, православно верующим, и плодоношение его таланту обеспечено?"
Увы, этот простой и единственный в наше время рецепт от творческого бесплодия бесконечно сложен тем, что не терпит лукавства. Нельзя стать верующим из утилитарного и эгоистического желания быть настоящим художником. Воцерковление – труд не только пожизненный, но и достаточно мучительный, так что человеку, избравшему его, скорее всего, вполне может не достать ни времени, ни сил, ни даже желания для какой-либо иной деятельности, кроме поддержания скромного уровня существования. И далеко не каждому, пустившемуся в этот путь, позволено будет вернуться из добровольного "затвора" в оставленный было мир, чтобы светом нового опыта оживить слово, краску, звук – для того, чтобы в "суете сует" художество вновь зазвучало свидетельством о красоте и истине. Ибо интеллектуальная аскеза, выражаясь в осознании иерархичности бытия, а в нём – и пределов искусства, неизбежно порождает в душе каждого настоящего художника некую, скажем, готовность отказа от своего "искуса" или, по крайней мере, тревогу о бытийной ценности своего творчества.
Примеры тому многочисленны не только в русской литературе (сразу можно назвать Гоголя, Тургенева, Толстого), но и в старых, традиционных, "уставших", культурах Европы (Бодлер, Кьеркегор, Рембо, да и вся эта линия "растерянных" писателей вплоть до экзистенциалистов). Наше время тоже уже имеет красноречивые примеры и той, и другой дороги к "отчему дому", но успехи "пешествования&quhellip;я встала, чтобы открыть возлюбленному моему, а возлюбленный мой повернулся и ушёл!ot; по ним в полной мере оценить могут или наши потомки, или сферы "высшие нас".
И всё же другого пути, кроме этого – строгого и "отсеивающего" – в наше расцерковлённое время для искусства нет: чтобы вновь обрести статус творца культуры, оно должно вновь восстановить потерянную было "связь с небом". И это тем более важно, что ныне, в эпоху всеобщей грамотности и значительно облегчённого доступа к ценностям культуры, именно из этой сферы, традиционно авторитетной, многие мятущиеся умы и души ждут и подсказки, и религиозной поддержки усилиям своей воли вырваться из засасывающего водоворота день за днём обесценивающегося бытия. К тому же не лишним будет вспомнить, что оцерковление народного сознания "сверху" – далеко не новость в истории. Да и вообще – образование читателя было постоянным педагогическим подтекстом нашей великой литературы, как гармонизирующего пространства для полифонии непрекращающихся диалогов.
Поэтому столь же существенна для литературы и "связь с землёй", с народным бытием. Давно уже было сказано, что литература есть продукт народного самосознания, и там, где этого самосознания нет (или оно фиктивно), литература превращается в "несъедобный плод", становясь простым средством к жизни, ремеслом известного класса людей.
Что надежда на христианскую ориентацию искусства отнюдь не беспочвенна, свидетельствует происшедшее на наших глазах раскрепощение, оживление и немалое, по нынешним меркам, увеличение религиозной струи в жизни общества. Сотни тысяч людей свободно пришли в Церковь. Это – сотни тысяч явленных миру чудес, сотни тысяч больших и маленьких, порою ярких, порою не всем заметных, но драматических душевных и бытовых коллизий. Понятно, что для многомиллионного народного тела эти, происшедшие в нём изменения, может быть, пока и не так существенны, но для художника, как натуры, одарённой и более чутким слухом, и более проникающим взором, эти, всё же массовые, явления должны были бы послужить благодарной и даже пиршественной пищей вдохновению.
Почему-то этого пока не произошло. Если не брать во внимание творчество немногих писателей, специально заявивших себя "православными", вдохновение творцов "серьёзной" литературы до сих пор питается иллюзорными фантазмами постмодернизма, этой постыдной пародии на искусство, и не покидает зачарованного круга предложенных или, скорее, навязанных им тем. Конечно, эта "захваченность", как бы невольная увлечённость "духом времени" в разной степени коснулась духовных устремлений современных писателей, но общая тенденция пугающе несомненна. Не будем говорить о тщательно эксплуатируемом интересе к маргинальным явлениям в жизни народа, но даже наиболее критически к веяниям эпохи настроенные умы не могут покинуть демократического мелкотемья запутавшегося в рефлексиях и инстинктах полуинтеллигента, в постсоветскую эпоху окончательно утратившего даже видимость почвы под ногами.
И это несмотря на то, что давно аксиоматичной стала мысль о том, что цивилизация, как вершинная и завершающая стадия культуры, с предельной остротой ставит перед "человеком разумным" проблему опасности идеологизма, подменяющего духовную устроенность человека конструкцией из инструментального набора идеологем, даже необязательно непротиворечивых. Для авторов культуры эта опасность превращается в соблазнительную трудность теоретизма, легче всего, доступнее всего разрешаемую или при обращении к магическим приёмам язычества, или к психологическим иллюзиям атеистического рассудка. Но, утверждая мнимые реальности как конкретное бытие, творчество само превращается в мнимость. И выход из этого заколдованного круга доступен только реальному религиозному усилию, той самой "перемене ума", к которой не устаёт призывать христианство. К сожалению, к церковной теме у большинства современных творцов отношение если не кощунственное, то снисходительное или иронически юродствующее.
Между тем насыщенность нашего техногенного времени религиозностью велика, как, может быть, никогда в истории. Как её ни "заговаривают" либеральные политики и идеологи+Можно сказать, время прямо жаждет религиозных ответов на основные вопросы бытия. В недавней нашей истории, столь жарко оспариваемой, пожалуй, лишь одна эта сторона народного бытия практически не получила значимого выражения в искусстве – по причинам буквально нечеловеческим. Но время "собирать камни" пришло.
Художественное воплощение "вопиющих к небу" проблем религиозного сознания было изначала присуще русской литературе (хотя для многих ещё этот факт является "камнем преткновения"). Но особенно важным для нас, "детей безвременья", несомненно является творчество Достоевского, в котором с обнажающей остротой показана неизбежность демонизации обезбоженного существования. Его художественные пророчества были не только подтверждены всем скорбным опытом минувшего столетия, но и подтверждаются поразительным бесчувствием и бесстыдством наших дней.
И всё же Достоевский, творивший почти на самом "излёте" русского царства (ещё, впрочем, полнящегося молитвенным эхом "почвы"), оставил нам не только описание "глубин", он попытался воплотить в слове образы если не высоты духовной, то хотя бы восхождения к ней. И вот эта сторона его творчества ныне бесконечно драгоценна для нас. В последнем романе Достоевского, этого, может быть, единственного в истории литературы художника-пророка, высшим его созданием стал Алёша Карамазов, "русский мальчик", надежда русской земли и обещание ей будущего.
Разумеется, у этого образа есть и предпосылки, и прототипы, но важнее всего стало само явление этого образа в нашей словесности. Был замечен народившийся в нашей истории и заявлен миру новый тип героя – без всех признаков героичности. Не искатель правды, а держащийся её; не борец за справедливость, а милосердно отлагающий её до суда; даже не богоискатель, а помнящий о Христе. Кроткий, но волнующийся, верящий, но недоумевающий, любящий, но… Вспомним:
" – Расстрелять! – тихо проговорил Алёша".
С этим "но" и оставил нас Достоевский, свидетельствуя о происхождении этого образа из представляющейся роковой – или, по крайней мере, не устранимой усилиями одной дискурсивной логики – разобщённости культурно ориентированного сознания и исторического бытия.
Поэтому разнообразны, до противоположности, были земные судьбы этого образа в нашей истории (антиномичность его отмечена и в замыслах автора о продолжении романа). Впрочем, не бесспорен и генезис его, поскольку проблема "рождения", "выхода" культуры из энергетического лона культа, скорее, только заявлена, чем разработана, даже на богословском уровне. Но вряд ли кто уже сомневается в общем течении этого процесса в сторону цивилизационного усложнения технологий и предельного обмирщения сознания до простоты манипулятивного кода, то есть в сторону создания условий для катастрофического окончания истории вообще. И на этом, недвусмысленно намечающемся историософском фоне знаковость образа "русских мальчиков" приобретает вполне символическое значение "обратного течения" – иначе говоря, возвращения самосознания культуры к родным берегам онтологической устойчивости.
Поэтому, как думается, уместно и оправдано наше ожидание, что книга священника Владимира Чугунова, так и названная – "Русские мальчики", послужившая будоражащим и содержательным источником настоящих заметок, может стать далеко не ординарным событием современной словесности. Может стать – если нынешние авторы, технологи и почитатели отечественной культуры не утратили ещё ощущение живой связи с её создателями, и произведение, утверждающее жизненно необходимую связь с традицией, обретёт соответствующее эхо в пространстве современной культуры. Ибо эта книга представляет собою не просто приглашение или призыв к возобновлению истинно творческого ("творящего") диалога в замирающей полифонии русской литературы, но является и художественным свидетельством такого чудесно оживляющего приникновения к животворящим токам родной культуры.
По необходимости – книга "Русские мальчики" почти автобиографична. Необходимость эту не сложно усмотреть в потрясённости автора лично пережитым, но буквально "эпохальным" опытом преображения плоского безбожного существования в жизнь, наполняющуюся высокими и одновременно глубинными смыслами Присутствия. И в исторической соотнесённости этого личного чуда с ещё более краткими сроками только обозначающегося ещё, только пока возможного перелома культурных интенций современности к возвращению из бесплодного путешествия "на страну далече".
К сожалению или нет, но такая, можно сказать, принудительная автобиографичность "Русских мальчиков" привела к некоторому сужению психологического поля книги, а естественное "умалчивание" автора-героя о пафосной стороне событий – к суховатой сдержанности тона и к попытке компенсировать её идеологической роскошью так внезапно обретённого содержания. Это, можно сказать, основной недостаток художественной стороны книги. Именно поэтому она не претендует солидное, генеральское в литературе звание романа, но сохраняет при этом всё значение "книги", то есть творческого вклада в словесность, не лишённого даже некоторой дерзости эксперимента.
Хотя традиционно тёплая лиричность немногочисленных пейзажных зарисовок и заставляет пожалеть, что при изображении многих действующих лиц книги автор дисциплинированно держится в рамках "сообщения", но и это – неизбежное следствие автобиографичности, обращённой не к потомкам, а к современникам. Собственно говоря, эта причина и служит объяснением всей структуры книги, построенной как сдержанно исповедальный монолог одного героя.
И главное её достоинство – в открытости высказывания. "Вечные вопросы", вставшие перед русским обществом во второй половине XIX века, в пору пышного цветения отечественной культуры, уже тогда полнились эхом-предчувствием трагедии в случае недолжного ответа на них. Ибо "многозначительность вопроса како веруеши? в том, что ответ на него определяет всё существо человека". Трепетная отзывчивость русской юности, "вспоённой и вскормленной" щедрыми дарами православной земли, но всё далее от неё уносимой ветрами эпохи, тогда впервые ясно отобразилась в сердечной муке Алёши Карамазова. Но Достоевский и тогда уже имел смелость заявить, что именно эта обращённость к вечности есть удел "множества оригинальных русских мальчиков" – оригинальных не в смысле некоего "выламывания" из естественности, а наоборот – в смысле естественного, исторического своеобразия нашей культуры.
И в книге о. Владимира едва ли не впервые, пожалуй, в нашей словесности даётся столь же смелый, сколь и оригинальный (в смысле несоответствия веяниям времени) ответ на вопрошание вечности. Любовь к "родному пепелищу" и созидание "малой Христовой церкви", православной семьи – это и есть единственный путь к созданию нового благого рода, "рода святых", во исполнение завета предков о Святой Руси.
Во многих из нас ещё жива память о столь недавнем времени "прорастания" религиозного сознания в оживающей после советского "обморока" русской культуре, но до сих пор в словесности нашей так и не появилось значимого произведения, недвусмысленно посвящённого теме духовного возрождения личности. Между тем уже вполне можно говорить о том, что то поколение интеллигентов-дворников, сторожей и пастухов, социальных "неудачников" конца советской эпохи, дало достаточно богатые плоды, позволив религиозному мировоззрению занять пусть не господствующее, но определённое и твёрдое место в общественном сознании нынешней России. И "Русские мальчики" о. Владимира являются неложным свидетельством о неумирающей жажде истины в русской душе, которая, даже когда и хочет, не может забыть о том, что она – "христианка".
Свою одарённость, "уязвлённость" красотою мира, автор продемонстрировал на страницах, посвящённых описаниям быта и природы. Ему удалась и точность, графическая тонкость рисунка в воссоздании черт скудного бытования "простого советского человека", и немногословная передача почти неназываемой в те времена, не объяснимой только социальными условиями тоски деревенского жителя.
Но "затемнение народной души" не миновало и героя этой книги. Из бессловесного детства и беспамятной юности к порогу взрослой жизни он принёс только редкие ожоги, оставшиеся от прикосновения к "иному". Если советской романтики "вообще революционности" хватало для осмысленности бытия на рассвете жизни, то уже первый серьёзный шаг в бытии – женитьба – стал поводом для метафизической тревоги. За первым открытием мира – в полноте брачной любви – в его повседневности начало созревать другое открытие – таящейся в ней неизбежной пустоты.
Необычайно живописны в книге сцены сватовства, и так светлы в них и трогательны образы родителей невесты, этих безответных "строителей социализма". Идеологическая сухость времени не смогла до конца победить в них убеждённости в существовании таинственных родников народной жизни – пусть эта убеждённость и выражалась только в привязанности к немногим уже, но всё же обязательным для них жестам "посвятительной" традиции. И любопытно – герой, тоже ведь "сын народа", уже не ощущает в своей душе протеста против непонятных остатков этой древней мистики, хотя совсем недавно яростно восставал против её церковного обличья. И это штрих необычайно характерен для старательно обезбоженного бытия. Но для героя книги это был уже метафизический сдвиг. Атеистическое окаменение души подвиглось к смягчению, она почувствовала себя обнажено одинокой и беззащитной, без покровителя.
Так начались для героя "нравственные метания", основанием для которых служило ощущение, что "так жить нельзя", а содержанием их были вполне понятные тогда поиски книги, "которая открыла бы глаза, указала цель". Стоит ли упоминать о том, что эти старания были напрасны? Правда, герой попытался, как истый материалист, формально поменять свою жизнь на "иную": не видя оживляющей искры в повседневном труде производственника, он решил, что более осмысленна жизнь в искусстве. И надо сказать, что – по условиям времени – он был на этот раз недалёк от истины.
В начале 80-х годов путь к Церкви среди "думающей интеллигенции" наметился вполне определённо. Поступив в Литературный институт, герой "Русских мальчиков" как раз и попал в "свою" среду, в которой уже бурлила атмосфера "всё новых и новых открытий" – русские мальчики открывали для себя свою историю, опознавая в ней самих себя. Это узнавание принесло душе героя не только облегчение – оказывается, он не одинок! – и изумление – оказывается, его вопросы "вечны"! – но и первые страхи доселе безгласной совести.
Несмотря на неземное чувство "родного", очнувшегося в его душе во время нечаянного посещения Елоховского собора и заставившего его с неимоверным трудом поднять руку для крестного знамения, герой наш вышел из храма со смутным ощущением совершённого предательства. Ему казалось, что он предал свою юность, своих духовных "воспитателей" – Маркса и Ленина – и, вообще, мечтательные и необременительные идеалы эпохи, с которыми, казалось, так сжился ум и согласилась совесть+ Так трудно и неохотно культурный багаж прошлого и само это прошлое подвергались переосмыслению, что "чувство совершённой роковой ошибки" – одно крестное знамение! подумать только – преследовало нашего героя "мучительно долго". Тоже – многознаменательная черта советской действительности!
И всё же благодать Божия, коснувшаяся сердца советского юноши в храме Богоявления, не оставила мятущейся души. В волнении ума, в трепете сердца, в душевной муке совершалось рождение "русского мальчика" – сознания, доверчиво открытого Истине. Трудно признать и принять "живого, настоящего Христа", как победителя смерти и единственного виновника своего бессмертия. Падшему сознанию здесь нужен свидетель Истины – и апостолы Христовы пошли в мир именно как свидетели совершившегося спасения. И вот совершается одно из бесчисленных и незаметных чудес Божиих, которыми стоит и строится мир со дня своего сотворения – очнувшейся душе посылается свидетель.
Отец Константин, сельский батюшка, настоятель крохотного прихода, едва заметного в селигерских лесах, принял тревожно-растерянную троицу друзей, утешил их в смятении бунтующего рассудка, объяснил многое в путанице атеистического невежества, подсказал трезвое направление взгляда и, главное, причастил спасительной Чаше. Здесь надо отдать должное русской литературе. Часто соблазнительная, ещё чаще соблазнительно толкуемая – тем не менее, и она являет собою чудесное явление промысла Божия о русской земле. В большинстве своих произведений, даже не говоря прямо о вере, она так напитана христианским духом, что часто одной вязью своих слов просветляет, возвышает и очищает душу, смиряет ум и приближает сердце к молитвенному состоянию. Не напрасно, по слову поэта-пророка, эту тёмную и дремлющую землю исходил, благословляя, Христос. Слово, родящееся из этой земли, природно напоено христианскими соками, и только уж слишком злая и похабная воля иного, занёсшегося в гордыне, автора способна лишить его живительного вкуса "живой воды". Надо признать, что русские мальчики – родом из русской литературы. Это она, родная наша словесность, приуготовила сердце нашего героя и сердца его друзей к приятию спасительной вести.
С момента причастия решительно меняется жизнь автора-героя. Иными глазами смотрит он на мир и видит в нём иное: "После причастия впервые в жизни мир несказанно преобразился передо мной. Такого покоя, тишины и счастья я не испытывал до той поры никогда! Казалось, каждый цветок, каждая былинка и сам воздух струился и сиял каким-то нетварным светом-сиянием".
Даже в семейной жизни, уже, казалось, досконально понятной и известной, он обнаруживает иные грани. Незнаемые прежде собеседники входят в его жизнь, их речи не только вдохновляют, но поначалу даже опьяняют его неопытный ум и лишают трезвости его поступки. Увлечение ложно понятным аскетизмом – это так характерно для энтузиазма неофита. Я думаю, те из читателей, кто проделал подобный путь к своему воцерковлению, с интересом и пониманием прочтут немногие страницы, посвящённые попыткам монашеского подвижничества, добровольно взятого на себя мужем и отцом семейства. Как узнаваемы и эта отвага, и эта решимость! Как многим из нас близки и понятны это горе изнеможения под не своею ношею и эта смиренная радость освобождения: "Господи, Ты видишь, я немощен и слаб, помоги".
И "мир стал понемногу светлеть, ласкать душу, мягчить посуровевшее за время "подвига" сердце". Многим из "русских мальчиков" известно это чувство "человека, выбравшегося из мрачного подземелья на свет и всем существом ощутившего" любовную правоту апостольского увещевания, что нет ничего "в самом себе нечистого и только почитавшему что-либо нечистым – тому нечисто".
Но как бы ни был ложен и опрометчив этот порыв к младенчески понятому аскетизму, отрезвевшим душам он приносит неоценимый опыт. И тот же сельский священник, отец Константин, предварил это назидательное для нашего героя искушение пророческим благословением: "Вот будущие батюшка и матушка!"
Впрочем, этот окончательный выбор пути происходит уже за рамками книги, которая знаменательно оканчивается описанием светлой заутрени и пасхальной обедни. Пасха – это конец пути для ветхого человека и начало новой дороги для нового человека, который отныне может соучаствовать в радости, наполняющей вселенную.

 

                  Новый путь культуры – синтез духовного и светского

                              (Литературная газета №27, 2009г.)

 

                            ШЕСТЬ ВОПРОСОВ ИЗДАТЕЛЮ

Священнослужитель Владимир ЧУГУНОВ известен нашему читателю как прозаик, автор нескольких романов, о которых писала «ЛГ». Ещё одно направление его жизнедеятельности – руководство издательством «Родное пепелище».

– Как вам удаётся совмещать три таких разных – издатель, писатель и священник – вида деятельности?

"Продолжение"

– По поводу «совмещения»… Святитель Иоанн Златоуст, например, был архиепископ и писатель в одном лице, а более близкий к нам по времени (умер в 1959 году) епископ Варнава (Беляев) даже писал романы («Невеста», «Тайна блудниц»), и теперь есть целый ряд замечательных священников, прозаиков и поэтов, которые совершенно спокойно совмещают два этих дела. Для священника-писателя, таким образом, открывается несравнимо большее поле деятельности, чем маленький, практически вымерший на сегодняшний день сельский приход. Я, например, живу именно на таком приходе (село Николо-Погост), численность которого за 18 лет уменьшилась примерно в три раза. И подобная картина наблюдается практически по всей России.

– Для верующего человека, отца большого семейства, конечно, небезразлично, что сегодня читают дети и подростки. Что у вас для них издаётся?

– У Достоевского есть рассказ «Мальчик у Христа на ёлке». И мы были удивлены, когда один московский фонд закупил у нас весь тираж этой книги для подарков детям на Новый год и Рождество. А ведь в рассказе – «социальная жуть». Но сквозь эту «социальную жуть» (которой теперь, пожалуй, ещё больше) вдруг проступает «иная реальность»: мастерски исполненное Достоевским смешение двух планов бытия дало такой поразительный эффект. Казалось бы, перед нами грязная, реалистичная картина жизни – а в итоге, через трагическую гибель ребёнка, она уводит сердце читателя в план иного бытия. Мне думается, успех Гарри Поттера именно в этом – в смешении двух планов бытия. А наши «православные» авторы из благочестивых соображений боятся что-либо подобное произвести на свет. А вот Достоевский был православным и никакой «грязи» и неблаговидности не боялся. Поэтому он до сих пор один из самых правдивых и самых православных писателей мира. Кроме Достоевского мы издавали в серии литературы для детей рассказы Л.Н. Толстого, повести и рассказы для детей современных писателей. Наши «Евангелие для детей» и «Библия для детей», построенные по принципу диафильмов, давно уже стали бестселлерами. «Евангелие для детей» и «Земная жизнь Пресвятой Богородицы для детей» переведены на сербский язык. Есть серия «Жития святых детям» – в изложении современных писателей.

– Каким образом работает православное книгораспространение?

– Православные издательства работают в основном по одному принципу: путём книгообмена расширяют свой ассортимент и осуществляют поставку автотранспортом или по железной дороге во все уголки России и ближнего зарубежья. Книги нашего издательства, судя по откликам и заявкам читателей (книга–почтой), есть везде – от Бреста до Сахалина. Кроме того, фонд оказывает спонсорскую поддержку нижегородскому литературно-художественному журналу «Вертикаль XXI век» в виде рассылки журнала по всем центральным библиотекам России и ближнего зарубежья. Так же мы поступаем и с книгами так называемой «новой» художественной прозы – бесплатно рассылаем для ознакомления по библиотекам страны.

– Оказывает ли вам поддержку патриархия?

– Сразу хочу уточнить. В 2001 году по благословению митрополита Нижегородского и Арзамасского Николая (Кутепова) я стал председателем Нижегородского областного общественного фонда «Родное пепелище», который был создан с целью привлечения к просветительской деятельности творческой интеллигенции, желающей работать в святоотеческой традиции. В результате при фонде постепенно были созданы издательство, студия грамзаписи и студия детских кукольных фильмов, открыты московское и самарское отделения. Название для фонда позаимствовали из стихотворения А.С. Пушкина:

Два чувства дивно бли’зки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.

Удивительное дело, в процессе работы с другими издателями несколько лет сталкивались с таким вопросом: «А почему «родное пепелище?» Пожарище, что ли?» Приходилось постоянно объяснять, добавляя, что «Родное, родовое пепелище», согласно словарю Даля, означает «наследованный от отца или от предков дом, жилище, место, земля». И постепенно все привыкли. Когда услышат, удивятся, а потом запоминают на всю жизнь. Низкий поклон за это Пушкину.

Наш фонд не является структурным подразделением Московской патриархии. Это независимая общественная организация. Поэтому фонд существует исключительно за счёт банковских кредитов и оборотных средств и, как другие светские издательства, может в принципе участвовать в конкурсах издательских грантов.

– Есть ли у вашего издательства какие-то особые отличительные черты?

– Отличительная черта от других «исключительно светских» или «исключительно православных» издательств – издание произведений, герои которых кроме растительной живут ещё и духовной жизнью и по-прежнему решают вечные вопросы, поставленные Ф.М. Достоевским, которые ничуть не утратили своей значимости в наши дни. Эти книги как раз и относятся к вышеприведённому определению «новой» художественной прозы. Надо заметить, что тут мы не первопроходцы, первым по этому пути пошёл Иван Шмелёв в своём неоконченном романе «Пути Небесные». Вот и наши авторы пытаются подобную тему на современном материале развить. В этом в основном и заключается наша отличительная черта. И она отмечена многими читательскими откликами, а некоторые читатели называют наши книги дословно «прорывом в так называемой нынешней православной литературе, которая вся такая «белая и пушистая». Сейчас происходит взаимопроникновение культур – светской и духовной. В этом синтезе я вижу новый путь, по которому, скорее всего, пойдёт русская культура.

– Что запланировано к изданию в ближайший год?

– Будем продолжать издание наших бестселлеров для детей и, конечно же, книг наших постоянных авторов. В частности, готовим к изданию книгу рассказов для детей в соавторстве нижегородцев Валерия Сдобнякова, Валентина Николаева. Выйдет книга нижегородского прозаика Сергея Чуянова «Наедине с душой» (о композиторе Владиславе Золотарёве, рано ушедшем из жизни, которого теперь называют Моцартом наших дней), книга прозы самарского автора Владимира Данчука, других авторов. Если удастся, планируем провести Всероссийский литературный конкурс молодых авторов имени Ивана Сергеевича Шмелёва и выпустим книгу лауреатов.

Беседу вёл Борис ЛУКИН

                                     Ольга Шатохина.

                        Владимир Чугунов роман Мечтатель

                       ( "Литературная газета", № 21, 2009. Москва)

Впервые опубликованный на страницах нижегородского журнала «Вертикаль XXI век» роман Владимира Чугунова «Мечтатель» был отмечен «ЛГ» в рубрике «Губернские страницы». Теперь он издан отдельной книгой. Особенность произведения – в описании состояния юных душ, в начале 70-х годов прошлого века посреди тотального атеизма устремившихся к вере. В самом деле: как из стройных и спаянных рядов пионеров и комсомольцев «вываливались» юные семинаристы, будущие батюшки немногочисленных действующих храмов? На этот вопрос внятно и подробно отечественная литература ещё не отвечала. Автор «Мечтателя», сам священнослужитель, рассматривает сдвиги в душах и сознании восемнадцатилетних юношей и девушек, пытающихся вырваться из стереотипов обыденности. И в этом смысле перед нами действительно роман (кажется, Мандельштам определял суть романа именно через сдвиг в сознании героя). Споры о жизни, совести и вечности по накалу перекликаются с полемическими страстями героев Достоевского. 

 

 

quot;. Стоит ли упоминать о том, что эти старания были напрасны? Правда, герой попытался, как истый материалист, формально поменять свою жизнь на